поговорить в домашней обстановке.
— Но у тебя же муж? — с чисто мужским эгоизмом вырвалось у меня, и я почувствовал от этих слов угрызение совести.
— Я ему все рассказала о своем прошлом… И он счастлив со мной, — ответила она серьезно.
В ее взгляде не было никакого кокетства и игривости Мне стало понятно, что это не та Лида, легкомысленная, неуравновешенная, какой я ее знал раньше, а другая, вдумчивая и, пожалуй, даже немного строгая. Наш разрыв встал на миг передо мной укором.
— Он прекрасный человек… — продолжала Лида. — Но старая любовь не забывается, — и она, не дав мне больше ничего сказать, выскользнула из палаты.
Я стоял растерянный. Всегда приятно сознавать, что тебя любят. А ты?.. Да, действительно, первая любовь не забывается. Но мы оба уже не те — у нас свои семьи.
Вспомнил жену. Она передо мной встала, словно наяву, чистая, милая, требовательная, бесконечно близкая… «Иди, дорогой. Долг выше всего на свете». Ее прощальные слова звучали сейчас в памяти не только благословением солдату, но и напутствием другу и мужу. Ее умные, любящие и доверчивые глаза смотрели на меня издалека, без всякого укора, как бы говоря: «Я далеко, но сердце твое со мной, и я верю, ты никогда не поступишь против совести…»
Но она была далеко, и видение исчезло. А близость Лиды осталась… Материнская забота, проявленная ею, когда я лежал беспомощный, как ребенок, ее умелые руки, нежно делающие перевязки, кровь, которую она отдала мне, — все это возбуждало к ней новые чувства — другие, более значительные, чем те, которые некогда вызывала во мне хорошенькая женщина.
Жизнь, жизнь, как ты сложна порой, как противоречива!
От непривычной, расслабляющей раздвоенности и угрызений совести, от того, что утратилась ясность взгляда и я не мог понять своих чувств к Лиде, мне стало тяжело. Нет, отношения между мужчиной и женщиной не так просты, чтоб их можно было рассудить одним холодным разумом… Не способна ли разлука затенять и настоящую любовь, в то время как сама жизнь порождает новую?.. Но можно ли охладеть к любимой?.. Вошел Кирилл и прервал мои терзания:
— Что, Лида заходила?
— Заходила.
— Ну и как?
— Пятьсот!
— Что значит — «пятьсот»?
— А что — «ну как»?
— Да не хочет она, понимаешь, со мной после госпиталя встретиться. А уж очень баба-то хороша! Попытал бы счастье, может, клюнет…
Я оборвал его. Кирилл так же редко замечал за собой цинизм, как фамильярность и грубость.
— У тебя жена, а у нее муж!
— Она на двадцать лет моложе своего мужа! — продолжал он невозмутимо.
— Откуда тебе известны такие подробности?
— Сама говорила. И говорила, что такая разница ей нравится, но я этой басне не верю. Она в нем не любовь нашла, а удобное, теплое пристанище. Кошкам это нравится…
— Ура! — стуча костылем, в палату влетел Петя. — Я могу остаться в армии!
Он стал объяснять, не дожидаясь расспросов: — Сейчас мне один сведущий товарищ сказал, что меня могут устроить преподавателем в какой-нибудь академии: ведь я неплохо знаю японский язык… Мой отец преподает японский, он меня и поднатаскал. Мы с ним, бывало, дома целыми месяцами только по-японски говорили!
— Ну! — сказал я с завистью. — А мне три с лишним года пришлось в школе летчиков учить английский язык — и ничего в голове не осталось.
— Да, — заметил Кирилл. — Как нам преподавали язык в школе — толку никакого. На уроке немного помнишь, а вышел — все позабыл. В строевых частях иностранных языков и в помине нет.
Я и дальше принял участие в этом разговоре, припомнив одну краткую, прискорбную беседу с учительницей английского языка год спустя по окончании школы летчиков. «Гуд дей, комрейд Ворожейкин», — сказала преподавательница, когда мы случайно встретились. В ответ на ее «здравствуйте» я не сумел даже — чего бы проще! — механически повторить «гуд дей». Вместо этого с напряженной готовностью поспешно произнес фразу, с которой она обычно обращалась к классу, приняв рапорт старшины: «Сид даун!» — «Садитесь!»…
Все это, конечно, имело свой интерес, но мысли мои были заняты другим…
Кирилл и Петя легли отдыхать. Я сел писать Вале.
Позже она говорила, что это было одно из самых теплых моих писем. Письмо получилось огромным. Сам того не замечая, я отчитывался перед собой и Валей в чувствах, которыми был захвачен. Такой самоанализ позволяет порой лучше понять, что с нами происходит.
Завершая письмо, я видел, что все мои чувства к Лиде вызваны просто глубокой, сердечной благодарностью за все, что она сделала для моего выздоровления. Ничего другого в них не было.
Силы быстро ко мне возвращались.
Раны затянулись без всяких осложнений. В груди болей почти не чувствовалось, и только поясница, которую я ощущал при каждом резком движении, омрачала настроение…
Когда врач сказал, что нас с Кириллом выпишут и направят на отдых, мы отказались от санатория и попросили послать прямо в наши полки. Однообразие госпитальной жизни, общие интересы и физические страдания сблизили нас, несмотря на всю противоположность характеров.
И вот наступил день расставания.
Сидя во дворе на скамеечке, мы делились ближайшими планами на будущее: Кирилл и я предвкушали встречу с боевыми товарищами, Петя мечтал о скорой поездке в Москву за назначением и о новой работе на преподавательском поприще. В это время во двор въехали две санитарные машины.
— Посмотрим! Может, оттуда, от нас кого привезли, — сказал Петя.
Из машины начали носить раненых. Я спросил у одного:
— С Халхин-Гола?
— Да!
— Бои все еще продолжаются?
— Да, им и конца не видно: гады лезут днем и ночью.
Среди раненых оказались два японца. Один был без сознания, другой жалобно стонал. Их вынесли из машины на носилках и доставили прямо в операционную.
После ужина дежурная сестра попросила Петю зайти в палату к японскому офицеру, который что-то настойчиво требует, а переводчик ушел, и понять японца сестра не может. Мы с Кириллом из любопытства тоже пошли с Петей.
Сестра ввела нас в ту самую палату, где я лежал первые дни. Японский офицер с перевязанной головой и в нательном белье сидел на кровати, непринужденно скрестив подобранные под себя ноги. Кисти рук, сложенные в замок, расслабленно лежали на коленях, большие пальцы делали быстрые круговые движения. Вид у него был растерянный и напуганный.
— От ушиба головы потерял сознание и был взят в плен. Здесь очухался и чувствует себя сейчас неплохо, — сказала сестра.
Японец громко и требовательно обратился к нам.
Петя что-то сказал ему в ответ. Пленный мгновенно преобразился: лицо радостно заулыбалось, в глазах мелькнул восторг. Он спрыгнул с кровати и, размахивая руками, громко закричал: «Банзай!» Мы немного растерялись от такой неожиданности. Сестра решила, что у раненого, видимо, какой-то припадок, и быстро подошла к нему, чтобы уложить в кровать. Но тот энергичным, вполне осмысленным движением отстранил ее, продолжая бурно выражать свой восторг. «Наверно, не хочет воевать за своего микадо, вот и радуется, что попал в плен», — подумал я. Петя произнес еще какую-то фразу, очень спокойную.
На этот раз его слова произвели на пленного совсем другое впечатление. Сначала он непонимающе заморгал глазами и несколько секунд постоял в полной неподвижности, как бы остолбенев. Потом издал громкий, душераздирающий крик. Лицо его приняло злобное выражение. Он обвел комнату затравленным