церковную службу, неуважение к церковным правилам вызывало у нее крайнее раздражение. Пушкин записал со слов старой екатерининской фрейлины: «Только два раза видела я Екатерину сердитой, и оба раза на княгиню Дашкову. Екатерина звала Дашкову в Эрмитаж. Кн. Дашкова спросила у придворных, как ходят они туда. Ей отвечали: через алтарь. Дашкова на другой день с десятилетним сыном прямо забралась в алтарь. Остановилась на минуту – поговорить с сыном о святости того места – и прошла с ним в Эрмитаж. На другой день все ожидали государыню, в том числе и Дашкова. Вдруг дверь отворилась, и государыня влетела и прямо к Дашковой. Все заметили по краске ее лица и по живости речи, что она была сердита. Фрейлины перепугались. Дашкова извинялась во вчерашнем поступке, что она не знала, чтобы женщине был запрещен вход в алтарь.
– Как вам не стыдно, – отвечала Екатерина. – Вы русская и не знаете своего закона; священник принужден на вас мне жаловаться».
Трудно сказать, во что верила Екатерина. Очень может быть, что красота православной службы, когда на душу воздействует все вместе – и архитектура церкви, и ее живопись, и огни, и сверкание одежд, и хор, и вся атмосфера набожности, – все это было ей дорого? Может быть, христианство смешивалось в ее душе со свойственным Просвещению поклонением Матери Природе или Высшему Разуму? Одно можно сказать с уверенностью: она ненавидела в религии все мрачное, всякий религиозный фанатизм, вытравливала его из созданных ею учебных заведений. Она писала Вольтеру о смолянках: «Мы далеки от того, чтобы сделать из них монашенок, как это практикуется в Сен-Сире. Мы их воспитываем, напротив, для того, чтобы они были отрадой семейств, в которые вступят, и были бы способны воспитать собственных детей и вести дом».
Прежде всего она хотела снять страх, который угнетал душу ребенка. «Ничто так не вредит детям, как устрашение их грозительными рассказами о мучениях ада», – она знала это по собственному опыту. И недаром требовала, чтобы воспитанников окружали веселые, приветливые лица.
«Смолянки» Левицкого старательно демонстрируют нам свои таланты и те знания, то искусство, которому их обучили. Конечно, перед нами прежде всего театр. На двойном портрете Хрущевой и Хованской разыгрывается сценка из какой-то пасторали.
Смолянки безудержно демонстрируют свои таланты – танцуют Борщева и Левшина, играет на арфе Алымова, а Молчанова ясно дает понять, что она тоже не лыком шита: в руке у нее книга (заложенная пальцем), рядом с ней чудо науки – электрическая машина (девушка, как видно, отличалась в точных науках).
Она отлично сидит, независимо и гордо выпрямившись, огромный казакин ее платья (великолепно написан белый атлас) шумно летит назад. Лицо с резко оттянутыми от висков волосами выражает совершенную уверенность в себе. Это явно первая ученица (да так оно и есть, у нее при выпуске золотая медаль первой степени), на ее губах улыбка, с какой подходят на экзамене брать билет те, кто все билеты знает назубок. Кстати, Молчанова была одарена еще и художественно, Екатерина, которая переписывалась с некоторыми смолянками, сообщает, что у нее в комнате стоит портрет Левшиной «работы девицы Молчановой», – стало быть, Катя Молчанова так хорошо нарисовала подругу, что царица взяла к себе в комнату этот портрет. Совершенная внутренняя раскрепощенность, энергия, ум – вот что такое эта героиня Левицкого.
И вдруг среди всех этих девушек, столь настойчиво и бурно демонстрирующих себя, мы видим одну, ничего не демонстрирующую.
Это маленькая Давыдова.
Она написана не только с любованием, как Алымова или Борщева, но еще и с глубокой неясностью. Стоит ребенок стриженый, упитанный, с толстыми руками, немного неуклюжий в своем коричневом (это самый младший – «кофейный» – возраст Смольного) платье, стоит, о себе не помнит, да и об окружающем забыла совершенно. Ее старшая подруга Ржевская, уже стройная, уже нарядная, на что-то указывающая, к чему-то призывающая (она в голубом платье второго – «голубого» – возраста), кокетничает со зрителем. Маленькая Давыдова не помнит ни о ком. Целиком погруженная в свой ребячий мир, она, как видно, мечтает о чем-то любопытном и приятном, ее неуловимая улыбка (легкими тенями по углам губ) никому не адресована, глаза в мечтательной дымке приветливы, даже ласковы, но ни на кого не глядят. Из этих двух девочек, где одна уже изящная и стройная (голубая), другая неуклюжая, толстоватая (коричневая), настоящим изяществом и поэтичностью обладает, конечно, младшая – деликатный ласковый ребенок, погруженный в мечтательное забытье.
Я нарочно остановилась у этих двух девочек, прежде чем перейти к признанному шедевру Левицкого – Нелидовой. Казалось бы, она вполне в ряду остальных, демонстрирующих молодость, талант и выучку (она в театральном костюме и пляшет), но вместе с тем в ней красота, энергия и живость всех остальных смолянок соединились с поэзией маленькой Давыдовой.
В театре Смольного играли и комедии, которые по обычаю того времени клеймили всякого рода пороки, в том числе, кстати, и пороки дворянского сословия. Представляли тут и комическую оперу Перголези «Служанка-госпожа», знаменитую тем, что в самом Париже она вызвала бурю негодования и восторга и буффонадой, и демократизмом. Здесь умная и веселая служанка, на чьей стороне симпатия автора, вертит, как хочет, своим господином и в конце концов заставляет его на себе жениться. Французская традиция глупых господ и умных слуг вообще перешла в русскую драматургию – в комедии самой Екатерины «О время!» есть служанка Марфа, которая учит грамоте барышню Христину, учит тайком от барыни, та держит Христину неграмотной по уже известной нам причине: дабы не писала любовных записок.
Нелидова как раз и играла ту самую «служанку-госпожу», к ней мы должны приглядеться с особым вниманием.
Она была на редкость нехороша собой. «Девушка умная, – писал о ней И. М. Долгоруков, – но лицом именно дурна, благородной осанки, но короткого роста и черна, как жук» (а Долгоруков по причине своего «балкона» знал толк в некрасоте). «Отвратительно дурна», – скажет о Нелидовой одна из ее подруг. Но вот более снисходительный отзыв в мемуарах Саблукова: «Нелидова была маленькая брюнетка с темными волосами, блестящими черными глазами, с лицом, исполненным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор ее, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском». О ее уме, веселом обаянии, душевном изяществе говорят нам многие ее современники.
Екатерина, внимательно следившая за Смольным, сразу отметила Нелидову и писала своей любимице Левшиной, что специально приедет посмотреть на это чудо. А в «Санкт-Петербургских ведомостях» о девушке писали в стихах: «Как ты, Нелидова, Сербину представляла, / Ты маску Талии самой в лице являла… / Игра твоя жива, естественна, пристойна…» – то есть соответствует образу. Вот какой – живой, веселой, естественной и забавной – является нам Нелидова на полотне.
Она выступает, легкая и упругая; ломкий шуршащий шелк ее платья, и руки, и шея – все это словно осыпано пеплом, и пудреные волосы в пепле, который сгущается тут до серо-синего (была тогда, кроме белой, серая пудра), одно лишь лицо ее безупречно розовое. Если платье ее в легких сумерках, то лицо – сама розовая чистая заря. Две темные полосы пересекают его – полоса высоких бровей и полоса темных глаз; третья полоса на шее от черной бархатной ленточки. Карие глаза удивительным образом ярче черного бархата, они вообще самое яркое, что есть в картине, – и не только потому, что насыщены небывалым коричневым цветом, но и потому, что налиты весельем до краев.
Вот уж: прелестный характер – веселый, незлобивый, ласковый. По душевной тонкости и лиризму это, конечно, родная сестра маленькой Давыдовой, но энергичней, сильней, веселей. Она, кстати, отлично знает свое очарование, свою власть над зрителем – сама муза комедий, испившая из Кастальского ключа.
В поэме А. К. Толстого о старинном портрете, который ожил однажды ночью, изображена девушка в костюме XVIII века, в пудреном парике («и полный роз передник из тафты за кончики несли ее персты»), в моей памяти она долгое время путалась именно с Нелидовой, может быть, даже и не случайно: Алексей Толстой был флигель-адъютантом Александра II и не мог не видеть «Смолянок», которые висели тогда в Петергофском дворце. И, уж конечно, прежде всего Нелидова должна была ему запомниться (правда, в прозрачном передничке Нелидовой нет роз, зато их сколько угодно в цвете ее лица). Красавица Толстого представляет собой, однако, все-таки условный XVIII век, а Нелидова, некрасавица, его живое очарование.
Сколько движения в зале Русского музея, где развешаны «Смолянки», – танцует Левшина,