комитете госбезопасности. И потом мне прислали какой-то шифрованный ответ (там же участвовали во всем этом деле какие-то международные чекисты и все время как бы с лупой разбирались шифровки разные). И в шифровке было написано, что забудь про Кайдановского, он тяжко болен. Я там стал звонить Сизову, он говорил — ни в коем случае не говори открытым текстом, что К. страшно болен. Короче говоря, через много-много таинственных ходов КГБ я узнал об окончательном решении, в котором даже принимал участие Андропов, который сказал — «Не-не-не...», потому что одновременно тогда запретили Саше сниматься и у меня в картине, и у Андрея Тарковского, который тоже его пригласил в «Ностальгию». А в «Ностальгии» уже нашелся Олег Янковский, который заменил совершенно негодящегося к международной деятельности Кайдановского, а мне сказали — в трехдневный срок — ищите своего Янковского. И я погрузился просто в пучину маразма, в бездну маразма, потому что во-первых — как бы голова была уже устроена на тот план, что это должен быть Кайдановский, а во-вторых я значит стоял перед такой задачей — как же мне сейчас изобрести такого актера, который одновременно понравится мне и Андропову? Это была уже какая-то сверх непосильная задача, да еще и решалась она на койке в Колумбии при большой температуре воздуха. Суток двое я провел в таком горячечном бреду и, наконец, я вспомнил Леню Филатова, с которым был едва знаком. Я его встретил как-то в театре на Таганке. А в театре на Таганке у меня было много приятелей хороших друзей — и Коля Губенко, и Володя Высоцкий, как бы вроде в одно время учились в институте, мы друг дружку знали и я к ним любил ходить и не только на спектакли, а вот так просто — болтаться по фойе театра. И в одно из болтаний они меня познакомили — не помню кто — то ли Коля, то ли Володя, — познакомили с очень изящным, худеньким и совершенно, как мне показалось — не для Таганки сделанным молодым человеком с усами. А почему не для Таганки сделанным — они там все конечно были такие не то ломом, не то топором рубленные — как бы Любимову очень нравилась такая обработка человеческого материала. А этот был ручной работы, совершенно это было видно невооруженным глазом, абсолютно ручной работы, шестнадцатый век, секрет утерян и вообще он походил на Бестера Китона, на Феррера: что-то такое необыкновенно изящное, с усами, интеллигентное и совершенно не нахальное, которое как бы этому театру совершенно не соответствовало. Только усы у Дыховичного были, может, по усам он туда и попал, потому что все остальное как бы совсем не совпадало с «любимовскими» вкусами. И мне он очень понравился. Чем понравился? Вот именно таким абсолютным несовпадением и непопаданием, потому что я, как животное общественное, ну как бы в лад всем качал головой и говорил, что театр на Таганке это совершенно гениальное явление, а по сути-то мне не нравилось многое — ни «Маяковский», ни «Пушкин»... Я понимал, что это общественно нужное дело, честно-полезное дело, но на самом-то деле я почему-то все время, глядя на все любимовские спектакли, вспоминал, как мы в школе пирамиды делали: кто-то ложился на пол, кто-то кому-то вставал на голову, сверху кто-то на голове стоял на плечах, а на башку ставил звездочку и что-то такое читали. Вот эта стилистика у меня не вызывала особого восторга. И я как раз и подумал — вот у Любимова может быть в голове что-то сейчас изменилось, если он таких актеров берет, то может быть период пирамид закончится и начнется новый период. Леня бледный, умный, интеллигентный и — вообще явление для Таганки дикое. Леню трудно представить себе на таганковской пирамиде, да? Где они друг друга все на плечах держат, вот одновременно распятые и одновременно физкультурники и что-то одновременно против советской власти и одновременно очень здоровое и физкультурное я думаю — как он туда втемяшится, впишется, повиснет — не ясно, к тому же не очень-то он туда втемяшился, вписался и повис, как мне кажется, хотя человек таганковский, удивительно таганковский, но вот если есть, как говорят — «таганковский» тон, то Леня был прекраснейший «таганковский» обертон. Он дополнял Таганку той тонкостью, тем душевным изяществом, тем складом вообще старого русского интеллигента. Вот такой странник на Таганке был Леня Филатов.
У меня какое-то очень доброжелательное отношение к знакомству с ним было (а нужно учесть, что несмотря на то, что мы с Леней по-моему ровесники или он меня чуть младше, но как бы по тем временам я был очень сильно старше — он был недавний выпускник Щукинского училища, а я уже вроде как такой мастодонт, такой битый жизнью и Таганкой). И через некоторое время я услышал Ленины пародии — жутко смешные пародии и какие-то обрывки стихов. И тогда я понял, что как бы Леня адаптируется к театру на Таганке, поскольку это уже не походило на пирамиды, но тем не менее было задорным, несло в себе полезный общественный пафос и в то же время выдавало в человеке яркую поэтическую одаренность, такую одаренность которая к пирамидам не имела никакого отношения. И вот все это вместе мне как бы в башку затемяшилось, по-моему, на исходе первых суток раздумий и я бросился к моим родным чекистам, к передатчику передавать в Москву шифровку, что может быть Филатова попробуем на роль. Правда, руки- ноги у меня холодели, поскоку я думал — а если не попаду опять во вкус Андропова. Потому что, во-первых, Таганка и вряд ли там уж особо благонадежные все, вот. А во-вторых, с другой стороны кто же кроме профессиональных осведомителей так сказать знает что-то на самом деле. Тем не менее, значит, вот я закончил сеанс связи с Центром, и через два дня из Центра радистка «Кэт» передала мне шифровку, что Филатов выезжает. И тут на меня напал ужас совершеннейший, потому что с одной стороны конечно странно, что ряды резидентуры так безболезненно пополнялись нужными людьми, а с другой стороны — а если я ошибся? Если воспоминания о том, что я видел в фойе на Таганке окажутся не такими радужными и прелестными, как на самом деле. И я с чувством ужаса ехал в аэропорт, потому что как бы у меня два раза в жизни было отсутствие радости победы: первый раз когда я совершенно нехотя утвердил на роль пионерки Таню Друбич в силу какого-то общественного сопротивления вкусу генерального директора и в тот момент, когда я его сломал — у меня радость ушла просто совсем, потому что я снимать ее не хотел, абсолютно. И вот здесь у меня тоже радости от победы не было, когда я ехал в аэропорт — было чувство ужасного страха и я думал — куда же я его девать-то буду, если не понравится. Как его назад-то депортировать? Я уже обдумывал варианты как я, значит, по своим чекистским каналам объявлю его больным или там психически неустойчивым и в каком-нибудь ящике отправлю назад в случае чего. Но когда Леня прошел через таможню, мы сразу уехали на съемку, причем уехали на съемку эротической сцены, в которой снималась такая звезда Латинской Америки как Ампара Грисалес и Леня... В аэропорту Леня спросил — а какую сцену (у него уже был сценарий в тайнике, где-то там в Москве бросили в урну сценарий) он его, значит прочитал и спрашивает: — Какую сцену снимаем? Я говорю: — Вот эту сцену. Да? — сказал Леня. «Мне нужно будет обязательно... ну, минимум 150 граммов выпить, вот — и пойдем тогда». Мы с ним выпили так 250 и пошли. И вот уже в первый же день я почувствовал, во-первых, — ясное такое, профессиональное понимание, что я нашел идеального совершенно просто исполнителя для этой — в общем хитроумной роли Б.К. Второе — что я встретил совершенно обворожительного человека по обаянию абсолютной наивности. Вообще в принципе, это один из самых по-детски наивных людей, которых я видел в своей жизни. Очень странная у Лени организация, потому что будучи действительно, абсолютно наивным человеком, он очень умен, по- настоящему умен. Я бы даже сказал — мудр. И это редчайший в моей жизни случай, когда я видел, как настоящая мудрость человеческая, зрелость, я бы даже сказал — сознание, лишенное иллюзий — уживаются с такой детской открытостью и детской наивностью в отношении к миру. И работа с ним была огромным удовольствием. Она положила начало — я не могу сказать, что мы с Леней часто видимся, что я каждую секунду звоню по телефону Лене и говорю, как там, получше или похуже — ничего этого нету, но я могу сказать честно, что в подсознании моем я помню его всегда и это одно из самых, что ли, наиболее надежных и светлых моих воспоминаний.
Как мне кажется, одна из главных проблем Лени, внутренних проблем, на которых он держится, на которых он существует, на которых он стал Филатовым, которого мы знаем, это проблема честности и откровенности его взаимоотношений с людьми. Он мне озвучил двух актеров. Отца из фильма «Чужая белая и рябой», которого играл выдающийся литовский артист, но с очень большим литовским акцентом, и Леня мне его перевел на русский язык, причем сделал это с потрясающим, с блистательным самоограничением. Он делал только то, что делал выдающийся литовец. А вторая вещь, которую он мне тоже помог сделать — Отто Зандер играл в «Трех сестрах» Вершинина. И играл тоже на своем немецком языке, с которого нужно было потом сделать русского чеховского Вершинина, а не Вершинина Штайна, которого привык играть Зандер. И вот Леня, стоял перед экраном, не мог не сказать, он говорит, слушай, какой бред он все-таки несет. Кто? Да Зандер. И стал чеховский монолог пересказывать. Вот посмотри, что он мелет, ты только послушай, что он несет... Это уже на озвучании картины — ну, мог бы промолчать... Не мог. Ему противно было произносить то, что написал Антон Павлович Чехов. И вот, несмотря на то, что все ... вокруг — ах, ох, как же — то, что в нашей душе всегда было, а он как бы... проартикулировал. Леня говорит — не было никогда этого в моей душе, чушь это собачья. Ложь и фальшь. И не может он этого не сказать. Он должен