И с улыбкой прощались, слегка встревоженные тем, что опоздали к ужину, нарушили размеренный ритм своей жизни. Особенно обеспокоен был аптекарь: он представлял себе тупую, свирепую физиономию жены, разумеется, неспособной понять этих возвышенных материй;
Дон Федерико также спешил к себе в переулок, где крестьяне в этот час уже спали и лишь какой- нибудь одинокий полуночник сидел на камне под фонарем, подперев голову руками и неподвижно уставясь на бледно-розовый круг света.
— Вот и у крестьян все та же тоска написана на лицах. Какая уж там гармония! — размышлял вслух наш чиновник, расхаживая по кухне в штопаном сером переднике и с кастрюлей в руках. — Да, женщины, женщины!.. У Нелло какая-никакая, а жена. А я один как перст, разве это не пытка?
Одиночество страшно удручало дона Федерико, жизнь без семьи, без женщины казалась ему ничтожным прозябанием насекомого, копошащегося в навозе.
— Жениться! Пускай дураки женятся на этих темных бабах! — ворчал он себе под нос, помешивая гнутой ложкой воду, которая кипела, посвистывая на плите — словно выводок только что вылупившихся цыплят; он гнал из головы мысль, что даже простые крестьянки не хотят идти замуж за него, лысого, одноглазого, кособокого, словно на спине у него черти плясали. — А я люблю молоденьких, кровь с молоком, — уговаривал он себя. — Чтобы все было при ней — и зубки, и грудь, и прочее. Так бы и летал, как пчела с цветка на цветок. С ними и Млечный Путь, и сама смерть нипочем. Охо-хо! Хорошо дону Пеппино: режется себе в карты в клубе или спит на перине и ни о чем не думает!
Закончив свою скромную трапезу за ветхим, источенным жучками столом, доставшимся ему в наследство от матери, дон Федерико открывал ящик и погружался в чтение энциклопедии, — впрочем, он не столько читал, сколько рассматривал единственным глазом женские фигуры, то и дело вздыхая; над головой у него раскачивалась подвешенная к потолку лампочка без абажура.
— Куда нашим крестьянкам до этих высот?! — взволнованно говорил он, вскакивая со старой койки. — К примеру, жене Нелло… Нет, меня могла бы понять только женщина вроде поэтессы Сафо.
Каждую субботу, после службы, дон Федерико спешил домой, мылся, надевал свой единственный праздничный костюм — серый, двубортный, тесный в плечах, что лишь усугубляло его кривобокость, — и сразу словно преображался. Танцующей походкой он не шел, а летел по переулку, загадочно улыбаясь встречным, в том числе дону Нелло, который в ответ лукаво ему подмигивал:
— В Катанию? Ну что ж, твое дело холостяцкое.
В девять вечера он бывал уже в городе и, купив себе журнал с фотографиями соблазнительных женщин, отправлялся на поиски гостиничного номера: в таком многолюдном городе нелегко найти пристанище, даже прокуренные забегаловки квартала Пескерия в субботний вечер всегда полны.
Отыскав наконец номер, по большей части двухместный, дон Федерико съедал две рисовые лепешки с курятиной, купленные в дымной закусочной на виа Гамбино, и вытягивался с журналом на грязном казенном одеяле. Он пожирал глазами фотографии, пока в коридоре не раздавались шаги соседа по комнате, тогда Федерико лихорадочно прятал журнал под подушку или в тумбочку с ночным горшком.
На следующее утро, разбитый, невыспавшийся (разве уснешь, когда простыни воняют потом, сосед надрывно кашляет, а в голову лезут мысли о соблазнах большого города?), дон Федерико вставал, напевая, умывался в полутемном, напоминавшем отхожее место номере, смазывал брильянтином редкие волосы и, печатая шаг, словно берсальер, выходил на улицу.
— Мне «Сицилию»! — требовал он у продавца, развешивающего газеты на стенах киоска. — Надо быть в курсе политических событий.
Но свежую газету он покупал только для того, чтобы она, неразвернутая и пахнущая краской, небрежно торчала из кармана, как у молодых пижонов, которые, оглядываясь на девушек, присвистывали с видом знатоков. В восемь утра на улицах Катании уже шумно и многолюдно, шуршат троллейбусы, колокола звонят к заутрене, с высоких крыш льется сверкающий солнечный поток.
— Так, сядем в автобус номер три, — рассуждал дон Федерико, потирая руки. — В нем много девушек едет в центр. Может, и подберем себе что-нибудь. Ах, город, город!
В толпе, поджидавшей автобус, он, невольно краснея, держался поближе к девушкам, вперив свой глаз в обнаженные руки, гладкие, бронзовые от загара, бархатистые шеи, восхитительно округлые формы.
Смотри-ка, уже успели загореть! Счастливые, они здесь, в городе, с короткими рукавами ходят! — думал дон Федерико, придвигаясь почти вплотную к какой-нибудь девушке.
Он садился в автобус, рассеянно напевая модную песенку «Все беды на свете от женщин». При каждом толчке автобуса он непременно зарывался лицом в душистую копну волос и смущенно бормотал:
— Извините, синьорина. Ну и автобусы нынче! Разве можно так резко тормозить!
Если в улыбке девушки читалось: «Да ничего страшного. Подумаешь!», чиновник наш краснел, то ли от смущения, то ли от удовольствия, и думал про себя, что жизнь прекрасна и жить стоит. Доехав до конечной, дон Федерико возвращался тем же автобусом и, сойдя на виа Этнеа или на пьяцца Умберто, опять как бы случайно оказывался среди девушек (а вдруг найдет наконец себе невесту!) и при этом напускал на себя серьезный вид, подобающий пятидесятилетнему мужчине.
Однако часа два-три спустя он уставал от погони за призраком женственности и не мог больше выносить жары, тряски и острого запаха человеческого пота.
— О господи, пора выходить! — бурчал он, утирая платочком морщинистый лоб. — Надо малость передохнуть, сколько их, этих блондинок и брюнеток!
Он отправлялся в тратторию, где за столами, даже не накрытыми скатертью, люди сидели вчетвером, а то и впятером, задевая друг друга локтями, где все помещение пропахло жареной рыбой, а снаружи доносился пронзительный разноголосый рыночный гомон, на улице вдоль тротуаров стояли прилавки и тележки, валялись очистки и подгнившие фрукты. Но Федерико мыслями был далеко от окружающего, от яркой суеты рынка: склонившись над тарелкой, он погружался в созерцание улыбающихся женских лиц с выщипанными бровями и накрашенными губками, которые обступали его в автобусной толчее.
Ах, сколько же их, прямо голова кругом! — мысленно восклицал он, не замечая тяжелой вони от пригоревшего масла, которым несло из открытой двери кухни, где среди кастрюль и сковородок мелькали голые мужские и женские руки.
Вот бы собрать все эти губы и глаза в букеты, словно маки и маргаритки. Я бы отвез их в Минео и украсил бы стены, кровать, даже карниз на крыше.
После обеда он шел в гостиницу отдохнуть; сквозь легкую дремоту видел окно под самым потолком, покрытым разводами пыли и копоти, а за окном — клочок раскаленного добела неба. Когда дневной свет становился не таким слепящим и солнце отступало за черту города, дон Федерико возобновлял автобусную одиссею в погоне за суженой, правда уже без утреннего рвения, а как бы сквозь дымку меланхолии.
— Скорей бы вечер! — невольно восклицал он.
Пассажиры вокруг него сочувственно кивали: устал, бедняга! А какая-нибудь крутобедрая девица в прозрачном платьице останавливала блуждающий взгляд на одноглазом, кривобоком человечке с лоснящейся лысиной и усмехалась, будто увидев забавный шарж.
Но вечером дона Федерико одолевала безотчетная тревога, нараставшая с каждой минутой и заставлявшая его углубляться в темный лабиринт переулков, ведущих к виа Маддем и длинной, словно кишка, виа Финанце, где перед подъездами покосившихся старых домов сидели женщины, а на каждом углу виднелись подтеки мочи.
— Именно здесь я должен положить предел своим терзаньям! Ничего не поделаешь, раз общество так устроено! — стиснув зубы, произносил дон Федерико.
Мысль о несчастных обитательницах этих провонявших табаком и дешевой пудрой домов со старыми, всегда опущенными жалюзи, возле которых по вечерам толпились пускавшие слюни юнцы, заставляла его содрогаться от омерзения.
— Бесчеловечно, бесчеловечно! — стонал он. — Не дома, а могилы! Какие уродливые очертания, какой мертвенный свет! Разве таким должно быть слияние розового с зеленым — мужского и женского начал? И все-таки я здесь словно бродячий пес, рыскающий среди отбросов!
Он долго стоял, не решаясь приблизиться к одной из этих женщин или войти в обшарпанное парадное, стоял, тяжко вздыхая и устремляя взор к мрачному небу, нависшему над убогим пейзажем.