спине, и ему сразу стало не по себе, хотя он был мужчиной не робким и во всякие мистические заморочки не верил.
— Чего это она у тебя?
— Они отродясь так скрежещат, как на похоронах. Барановский передернул плечами, поправил дорогой плащ, запахнув полы.
— Пойдем за стол.
— Что ж, пойдем.
— Где у тебя руки можно помыть?
— На улице, на заборе умывальничек висит.
Барановский сполоснул кончики пальцев, брезгливо взглянул на грязное полотенце, висевшее тут же на огромном ржавом гвозде, но вместо того, чтобы воспользоваться им, вытащил из кармана плаща аккуратно сложенный белый носовой платок и вытер мокрые ладони.
— Вы, ребятки, погуляйте, воздухом подышите, а я тут с уважаемым Адамом Михайловичем поговорить хочу.
Водитель и охранник Самусева покорно покинули дом.
— Дверь закройте, — в спину им бросил Геннадий Павлович Барановский, осматривая, какой стул почище.
Стол был накрыт, надо сказать, обильно. Подобных явств Самусев не видел уже давно.
— Из ресторана, что ли, привез? — спросил он, осматривая снедь.
— Что из ресторана, что из магазина.У меня, между прочим, два своих магазина, продуктами торгую. Ты же знаешь, на чем хорошо делать деньги, — на вещах, так сказать, вечных — рождение, смерть, пища, питье и лекарства. Люди, родившись, всегда пить–кушать хотят, болеют…
—…а самое главное, как ни стараются, всегда помирают, а, Геннадий, правильно я говорю? — перехватив мысль гостя, буравя взглядом Барановского, сказал Адам Михайлович.
— Это точно, умирают.
— То?то и оно, умирают. А деньги, Гена, с собой в могилу не утащишь. В гробу карманов нет. Зачем они тебе там, в земле, а?
— Не философствуй. Мы не на диспуте и не в тюремной камере. Это там хорошо про Бога, про смысл жизни рассуждать, а на свободе надо радоваться каждому хорошему деньку, каждому мгновению.
— Я и радуюсь, — опять перехватил мысль Барановского Адам Михайлович и вновь поскреб щеку, сглатывая слюну.
На столе стояли и копченая осетрина, и икра, и салаты, и мелко порезанная колбаса, а также розовая ветчина. Все это покоилось на пластиковых тарелочках, в пластиковых формочках. В центре стола, на потертой клеенке в мелкие цветочки, выстроилось рядком несколько бутылок — две с водкой, одна с коньяком и одна с вином. Все было привезено с собой: и минеральная вода, и вилки с ножами, и посуда.
— Давненько я такого не видывал, — беря в руку спелые, ярко–красные помидоры, произнес Самусев.
— Если не видел — посмотри. А ты мог бы каждый день все это видеть.
— Мог бы — видел, — Самусев вожделенно поглядел на бутылки.
Барановский его взгляд перехватил.
— С чего начнем, Михалыч?
— С чего хочешь. Ты привез, ты и наливай.
— Тогда с водки.
Хрустнула винтовая пробка, водка полилась в рюмки. Самусев сидел в торце стола, напряженный, втянув голову в плечи. Ветхую шляпу он все еще не снял. Смотрел из?под седых, косматых бровей на внезапное изобилие, сглатывал слюну. И в то же время ему было страшно. Нет, он не боялся Барановского, он его слишком хорошо знал. Видел, если можно так сказать, насквозь, просвечивал его, как рентген– аппарат, и каждая потаенная мысль гостя была Самусеву понята и ясна, словно она писалась на бумаге крупным детским почерком. Все жизненные порывы Барановского были примитивны, в конечном счете сводясь к деньгам. Деньги являлись конечной целью, а все остальные рассуждения — антураж, нужный или ненужный, так сказать, сопутствующие мысли, как гуси или журавли, летящие клином в осеннем небе за вожаком.
— Ну и где ты пробавлялся, Гена, так долго?
— Далековато. Лучше об этом не вспоминать. Самусев знал: Барановский уже два года как вышел из тюрьмы.
— За встречу выпьем, что ли?
— За встречу.
Самусев, не чокаясь с гостем, опрокинул рюмку в рот, взял ломтик огурца и захрустел им. Барановский же наколол кусочек осетрины, прозрачный, словно раскатанный из воска, и принялся тщательно жевать, глядя на Михалыча.
— Ты икорки попробуй, рыбки съешь.
— Рыбки у меня, Гена, и здесь хватает. А вот огурцы появятся не скоро.
Охранники постояли у машины, покурили, затем направились к мосткам.
— Слушай, Коля, что это за дед такой странный, к которому мы перлись из Москвы?
— Важная птица какая?то.
— Да какая важная, я его щелчком, как таракана, могу прихлопнуть!
— Если Барановский скажет, тогда, может, и прихлопнешь. Но он может сказать совсем другое, он тебя заставит с этого деда пылинки сдувать, и станешь ходить за ним, вертеться, перхоть с его телогрейки стряхивать. Дела у хозяина с этим дедом какие?то намечаются.
— Ты не знаешь, случаем, кто он?
— Не знаю. Но вот тебе крест, птица он важная.
— А живет он как бомж самый последний. Даже колхозники местные, наверное, живут получше. Если бы мы с собой посуду не привезли, так у него, наверное, кроме железных кружек да алюминиевых тарелок, и не нашлось бы ничего.
— Бедная обстановка не всегда говорит о том, что хозяин человек никчемный. Может, он под дурака косит, а матрас у него баксами набит.
— Наверное, если хозяин все дела в городе оставил, на всех болт забил и сидит с ним, водку пьет на грязном стуле.
— Вот и я тебе говорю, важная он птица, этот дохлый дедок.
Охранники Коля Овчаренко и Алексей дошли до узких, в три доски, мостков, остановились.
— Красиво тут, тихо, мухи жужжат, — сказал Алексей. — Хорошо бы сюда с бабами приехать.
— Грязно здесь, — сказал Коля.
— Грязь убрать можно. Хорошо здесь…
— Ну так оставайся жить с этим дедом. Удочки ему будешь носить, червей на крючок цеплять. Может, он тебя и озолотит.
— Нет у него за душой ничего, по нему же видно. Человека, который при бабках, сразу можно заметить.
— Э, не скажи, Коля, — Алексей снял солнцезащитные очки, пристроил их на лбу и поморщился от Яркого солнца, дрожащего в воде. Затем опять спрягал глаза за темными стеклами.
А в доме разговор оживился. Мужчины уже выпили по три рюмки водки.
— Кажется мне, Адам Михайлович, — стуча вилкой по пластиковой тарелке, говорил Барановский, — знаешь ты куда больше, чем говоришь.
— Ну и что с того, Гена, что знаю я много? В великих знаниях великая печаль.
— Ну, ты опять, как в камере или как на прогулке в тюремном дворе, одно и то же талдычишь.
— Нет, Гена, уму–разуму тебя учу хотя делать это уже поздно. Человек ты, как говорили в мое время, сформировавшийся.
— Что ты хочешь этим сказать, Михалыч?
— Все в тебе ясно, и тебе все понятно.