— Я, наверное, помешал вам? Сейчас уйду, — сказал я и добавил, неизвестно зачем: — Мне Жильцов был нужен. Увидел свет в, окне — думал, он здесь.
— Жильцов дома. Наступило молчание.
Она подошла к топчану и взяла свой полушубок.
— Куда же вы? — поспешно остановил я ее. — Оставайтесь, я сейчас уйду. Честно говоря, мне просто захотелось побывать здесь перед отъездом. Шел мимо, увидел свет в окне… вот и все.
— Вы… уезжаете?
— Да. В отпуск.
— Куда же?
— Сначала в Москву. Потом на Урал… Ну, я пойду…
— Нет, лучше я… — заторопилась Волошина. — Я тут уже давно, а вы только что пришли. Когда будете уходить, потушите лампу и отдайте ключ Жильцову. — Она стала надевать полушубок.
— Подождите, — я подошел к Волошиной, — говорю вам, что я сейчас уйду. У меня и времени-то нет здесь оставаться. Я хотел спросить вас: что вы делали здесь, мечтали?
— Да нет, — сказала Волошина, — просто тут жили первые геологи… Первые советские геологи на этих землях. Ну вот и я зашла.
— Им, видимо, туго приходилось, — заметил я. — Дорог зимой нет, кругом снега…
— Ну, дороги все-таки были. Приезжал же сюда зимой Киров… На лошадях, конечно…
— Я знаю. В тысяча девятьсот тридцатом году. — Киров приезжал сюда дважды, я это твердо помню, — сказала Волошина.
— Помните? — удивленно переспросил я.
— Ну да. По рассказам, конечно. Здесь тогда работал мой отец. Он был геологом и жил в этом домике.
— А сейчас ваш отец жив?
— Нет. Он погиб во время блокады. Я вам, кажется, рассказывала.
Да. Я понял, зачем она приходила сюда, и не раз. наверное. Отец ее, может быть, сидел когда-то вот за этим столом, спал на этом вот топчане.
— Отец мне часто рассказывал о Сергее Миро-ныче, — задумчиво и не глядя на меня говорила Волошина. — Киров появился здесь так неожиданно… Отец уехал сюда, когда я была еще совсем маленькой, год-два, не больше… Они на оленях добирались… Построили этот дрм. У них тут геологическая база была небольшая. А потом приехал Киров… Отец часто бывал здесь. Йомню, я всегда спрашивала мать: «Где пала?» — «в тундре…»
Она смотрела на горящую керосиновую лампу, будто ее свет притягивал взгляд… Мне так захотелось сказать ей что-нибудь очень хорошее, дружеское. Но я молчал…
— Давайте посидим немного за этим столом, — неожиданно предложила она, вернулась к скамье и села, как была, в полушубке. Мне надо было уйти! Но вместо этого я подошел к столу и сел на скамью рядом.
В комнате стало темнее. Язычок пламени потускнел — наверное, в лампе было мало керосина.
— Давайте представим себе, что мы только что приехали сюда, — сказала Ирина. — Сейчас тридцатый год. И ничего нету вокруг. Ничего. Вьюга. И все впереди. Все!..
— Ирина, — начал было я, — мне хочется зам объяснить…
— Не надо, — прервала она меня и предостерегающе подняла руку. — Давайте помолчим. А потом вы уйдете. — Она медленно опустила руку на стол. Ладонь ее была раскрыта, и я снова увидел тот темный шрам.
Не помню, долго ли мы так сидели. Может быть, минуты две, может быть больше. Потом она спросила:
— Вы надолго уезжаете, Андрей?
— Нет, на месяц.
— Что ж, я умею мечтать… Как тогда, в палатке…
— Не надо, Ирина! — сказал я и встал.
— Я знаю, знаю, — сказала она с. какой-то полуулыбкой, полуусмешкой. — Мне не надо было это говорить. А я все-таки сказала. Сказала!
Она посмотрела на меня…
— Послушайте, Ирина, — сказал я, тоже глядя ей прямо в глаза, — вы одна из самых замечательных девушек, которых я видел в своей жизни. Может быть, самая замечательная.
— Зачем вы все это говорите?
— Мне нужно, чтобы вы все это знали, — понимаете, нужно! Я люблю другую, вы знаете это. Может быть, она хуже вас. Да, она хуже! Но я люблю ее. Она обманула меня один раз и второй, а я не могу забыть ее. Не знаю, решусь ли я увидеть ее в Москве. Может быть… Я не могу ее забыть. Это сильнее меня. Мне все время кажется, что я сам виноват в том, что произошло между нами: не сделал всего того, что мог, что должен был. Понимаете?
— Мне кажется, понимаю, — тихо ответила Ирина и опустила голову. — Но… я тоже ничего не могу поделать с собой. Каждому свое: вам, ей, мне…
Она не договорила. Только еще ниже опустила голову и некоторое время молчала. Потом снова посмотрела на меня.
— Андрей, ответьте мне, — как-то очень просто и задушевно сказала Ирина, — вы совсем… совсем… Я хочу спросить: я совсем безразлична вам? Я знаю, это глупый вопрос; здравый смысл подсказывает, что его не надо задавать… А я вот спрашиваю… Вам совсем все равно, существую я или нет?
Я долго искал слова, прежде чем ответиты.
— Не надо, Ирина…
— Спасибо, — прервала она меня и встала. — Я поняла.
— Ирина! — воскликнул я. — Ведь вас любит Григорий! Неужели вы не чувствуете это? Он верит в вас. Верит, что и вы полюбите его.
Она молчала. И я понял, что все мои слова ни к чему.
Она стояла неподвижно. Я протянул ей руку, она не подняла свою.
— Попросить Жильцова, чтобы он пришел и запер дверь за вами?
— Не надо, — едва слышно сказала Ирина. — Ведь я здесь… почти дома…
…Я шел по дороге и видел перед собой Ирину. Мне казалось, что она так и стоит, неподвижно стоит посреди той пустой комнаты, населенной воспоминаниями, освещенная тусклым светом керосиновой лампы.
Потом я вспомнил, что должен еще попрощаться с Кондаковым, дождался приближающегося автобуса, курсирующего между поселком и нашим строительством, остановил его, подняв руку, и поехал на комбинат.
«Зачем я иду туда, зачем?»
Нет, когда я садился в поезд, у меня не было сомнений в том, что я узижу ее.
Уже тогда, когда я решил ехать в отпуск через Москву, я знал, что пойду к ней. Я должен был увидеть ее. Я не знал, что это будет жить так долго. Жить, несмотря на все, что произошло. Был момент, когда мне казалось, что все кончилось. Пустая, брошенная комната, и обрывки бумаг на полу, и голая, без абажура, лампа на длинном шнуре, и с ночи опущенные шторы на окнах, и то письмо на столе — все вто еще было свежо в моей памяти. Ее слова еще звучали в моих ушах. Боль и обида не успели остыть. Но потом все изменилось. Я снова стал думать о ней. Не мог забыть. Я убедил себя в том, что все можно вернуть, исправить, что викой всему были Крамов, и снега, и метели, и дьявольски трудная жизнь, и моя непомерная требовательность, стремление возложить на плечи Светланы такую огромную тяжесть.
Я стал верить в то, что, не видя рядом с собой Крамова, не слушая его уговоров, она снова нашла себя, стала такой, какой была прежде.
Да, она не писала мне ни разу, если не считать тех строк в письме к Кондаковой. Что ж, это понятно: она всегда была самолюбива, ей трудно признать свою вину, сделать шаг к примирению.
Но те строчки в письме, том самом письме, которое я чуть не выбросил не прочитав, разве они не