Алексеевич все так же замкнуто сидел, не принимая участия в этой нашей разудалой самодеятельности на высоте 10 000 метров. В этом странном поведении его, пожалуй, ничего такого, из ряда вон выходящего, не было: не хочешь пить — да не пей, пожалуйста, кто тебя заставляет. Хочешь сидеть сложа руки или делать вид, что тебя очень беспокоят судьбы человечества — пожалуйста, сиди себе втихомолочку, строй из себя Переса де Куэльяра какого-нибудь, твое дело... никаких упреков: МИР, СВОБОДА И ДЕМОКРАТИЯ! Все!

Вопросов нет! А мы все, собравшись в кучу, несколько повышенными голосами будем орать друг другу в ухо, какие мы прекрасные актеры, и усталость прошедшего сезона нам будет казаться не столь явной, не такой уж изнуряющей. У каждого своя психотерапия; ты сидишь и молчишь, а мы стоим и орем. Только-то и разницы...

А вот уже по прилете в Алма-Ату он повел себя совсем странно, нехорошо, прямо скажем, плохо себя повел наш дорогой Андрей Алексеевич. Мы стоим (опять), мы ждем распределения номеров в холле гостиницы, а он вдруг куда-то, видите ли, исчез. И только через какое-то время появляется — легко и свободно сбегая по лестнице, и по-прежнему, как ни в чем не бывало, славный, уютный и свой!!! Словно это совсем не он так оголтело, бессовестно, с брехтовским отчуждением на лице, бойкотировал наш мини- сабантуй в самолете. Хорошо, конечно, быть «своим» и обаятельно спускаться по лестнице, однако торчать тут столбом у его чемоданов после длительного перелета — не лучшее времяпрепровождение, а тут еще голова трещит после этой дурацкой водки: пристали в самолете... нашли время... Какие-то совсем незнакомые люди, видя наши ухищрения с бутербродами, ни с того ни с сего настаивали, чтобы я ясно и вразумительно ответил, наконец, уважаю я их или нет, и по мере моих искреннейших клятв в уважении их все прибывало и прибывало; плотно обступив вокруг, они требовали вещественных доказательств уважения, подтверждения этого самого уважения... и затем помню только, что кто-то из членов экипажа, проходя мимо много раз подряд, говорил: «Нехорошо, нехорошо!»

— Попов, у тебя что, живот схватило, что ли? — (Вот уж воистину — у кого что болит, тот о том и говорит).

— С чего ты взял? Нет... разговаривал с Москвой... Тебе привет от Ирины!

— Невероятно... Попов, ты — прекрасный муж, но тем не менее мне как можно скорей надо отбежать в сторонку, потому что...

— Какой там муж!.. Совсем нет. Мне показалось, что сегодня я должен был разбиться, и, прощаясь с Ириной в Москве, неосторожно обмолвился о своем опасении.

— Как разбиться? Каким это образом? Ты что, рехнулся? Где?.. Мы, что... тоже должны были все шмякнуться, что ли?.. Или ты собирался выпрыгнуть из самолета?

— Причем здесь вы? Я о себе говорю, о своем предчувствии...

— Да, но мы ведь тоже летели этим самолетом...

— В общем... да... наверное, все бы вместе... Поэтому тебе тоже было бы нелишним позвонить в Москву!

— ???

Резонность его довода была ошарашивающей. И, одурев окончательно, застряв на мысли, почему бы, действительно, и мне не поговорить с Москвой, схватив чемодан, я ринулся на свой этаж, в номер... к телефону.

В «Иванове» в каждом представлении приходилось безотчетно менять мизансцены; то есть, не совсем безотчетно: эта минута этого спектакля требовала выстраивать внешнюю жизнь моего персонажа таким вот образом, однако эта же сцена, но в другой раз могла заставить не только быть где-то в другом месте, но и по сути, по настрою, по степени эмоциональной возбудимости совсем не походить на ту, что была вчера или когда-то раньше. И естественно, эти неожиданные сюрпризы партнерам захватывали в свою орбиту и Лебедева-Попова. Подобное поведение актера рядом — не самое удобное самоощущение, так как отсутствует уверенность, что этот каким-то чудом оказавшийся сейчас здесь товарищ в следующее мгновение не переметнется еще куда-нибудь в совершенно непредсказуемое место и положение. Но никогда, никогда Андрей Алексеевич Попов не сделал ни одного недовольного или, того хуже, раздраженного, гневного замечания. Налицо или удивительный такт, или полная безнадежность что-либо исправить в этом случае, или, и скорее всего, третье — все живые неожиданности были ему самому в высшей степени по душе...

Человек с огромными, мягкими, добрыми руками, которые он, будучи в хорошем настроении, складывал ладонями вместе в объемную двойную жменю и умело сжимал их, со знанием дела всасывая вовнутрь со свистом и писком вырывающийся наружу воздух, легко и свободно воспроизводил таким образом три-четыре знакомые всем мелодии. Это было смешно, мило и уж очень забавно.

Увидев это, вернее, услышав, я точно решил попытаться выявить музыкальную умелость собственных ладоней. Однако кроме противного писка и сипа ничего не выходило. Заметив мои усилия, Андрей Алексеевич сказал:

— Так, вдруг, не получится, шалишь — нужна школа, практика.

— И что, ты сам долго практиковался?

— Всю сознательную жизнь... Вот выгонят и из Художественного — пойду на эстраду!

И тут же на своем «свистофоне» (правда, он называл его не столь благозвучно) Андрей Алексеевич «протискал» очень смешно и похоже кусочек увертюры «Кармен», к явному удовольствию окружающих его товарищей коллег.

В приоткрытую дверь гримерной просовывается славно наивная рожица Лебедева-Попова и тоном доведенного до крайности человека (в котором без труда слышится отчаянное «ну, когда же, наконец, ты будешь вовремя выходить к машине?!') нежно вопрошает:

— Тебя сегодня ждать или как?..

— «Или как», Андрушкин, дорогой. Пройдусь, дыхну. Ире мой поклон...

— Ну да, как же, мне больше делать нечего, как только о твоих поклонах заботиться и думать.

Голова у притолоки двери застывает в беспомощном недовольстве, но так же непроницаемо серьезна...

— Ирина с рынка каждый раз тащит редиску... Вот, говорит, опять для твоего Смоктуновского надрываюсь, а его все нет!

— Представляю, сколько ее у вас там скопилось!

— Как это... как это... Мы тоже ее любим — едим за милую душу.

— Андрушкин, когда же, дорогой?.. то одно, то другое...

— Понима-а-а-ю, у самого невпроворот... Ах ты, Боже ты мой, — с шумом выдыхает он. С лица Андрея Алексеевича словно сбегает выражение шутки, секунду-другую спокойно смотрит на меня... Вижу — не видит, весь в себе... Еще постоял, решая что-то, потом, прервав немой диалог с самим собой, вроде очнувшись, говорит:

— Ну, так я уехал, прощай!

— Прощай, брат!

Спектакль окончен. Тяжесть сброшена. Свободно, легко, но и до ненужности пусто... В подобные минуты иногда задумываешься, а стоит ли все это?.. Не в те же ли вопросы немногим раньше уходил и Андрей Алексеевич? Хочется сказать: люблю эти минуты послеспектакльного освобождения... но это было бы неправдой. Эти минуты, как темный, завораживающе-вероломный омут, тянут в себя, вроде даря самозабвенное отключение от неизбежной накипи окончившегося дня, но порою вдруг выворачивает в такие безответные глубины тупика, что вспоминая «посещения» эти, еще задолго до окончания спектакля кричишь:

— Андрушкин! Сегодня я с тобой еду. Подожди, пожалуйста, не злись — я быстро!

Художественный театр выезжал на очередные гастроли в Среднюю Азию в летнее время! Не сведущим в нашей работе фраза «летнее время» может показаться обычной, ничего не значащей, ее просто могут не отметить сознанием. Однако климатические перепады со средней полосы России и тоже на Среднюю, но Азию, — давление, жара, не всегда легко переносимая местными жителями, иная влажность воздуха — все это дополнительная нагрузка на сердце (а работа актера подразумевает именно четкое, послушное поведение-жизнь нашего сердца). «Территориальные и климатические эксперименты» гастролей могут обернуться стрессовой реакцией. Спрашиваю, много ли у него спектаклей за месяц работы в Средней Азии.

Вы читаете Быть
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×