перебирал в мыслях все «объективные причины», изложив которые я мог бы свободно уйти от любой «засады», но они так мило ссорились между собой, борясь за каждые десять-пятнадцать минут моего времени, и кто где меня схватит, потащит в свою машину, такси, и где потом перебросит туда-то, где пути двадцать минут, за которые тот-то успеет разделаться со мной в машине и спровадит Тадеушу, а уж здесь- то, после него, ты его не выпустишь и т. д. Слова, правда, произносились несколько иные — хорошие, милые слова, но суть их была именно такой! И когда они все это произносили, то они не очень-то и смотрели на меня. И вот уже четвертый день я только и делаю, что отвечаю на вопросы, беседую, улыбаюсь в телекамеры, переезжаю из одного конца города в другой, а в это время улыбаюсь, пересаживаюсь из машины в какую-то подвальную камеру... чистую, темную, но воздуха нет; оказывается — это лифт. Едем на крышу, просто улыбаюсь; поднялись, света и солнца столько, что после трех дней работы в закрытых помещениях с корреспондентами не могу открыто смотреть, но улыбаюсь, но не просто, а с какой-то гримасой; странно — простота куда-то ушла и получается, что все мне надоели и я недоволен, а вот, право же, я счастлив и все еще на ногах и... улыбаюсь. А в одном месте даже захохотал, и дело вот в чем: все материалы этих встреч нужно было сопроводить фотографиями, и, по мере того как иссякал запас вопросов в одном корреспонденте, мы вместе с ним или с его фотографом, а то и все вместе, выбегали на более светлое место или вообще из помещения, делали пять-шесть снимков и бежали обратно к терпеливо ожидавшим представителям других каких-то изданий, и... «танцы продолжались» до следующего броска, сниматься — улыбаться. Не знаю, что тому причиной: жара ли, спешка, или засветило негатив, но в одной из молодежных газет, которая предоставила целую полосу для моего интервью, озаглавленного «Меня сделала жена», поместили фотографию... я много дольше, чем она того заслуживает, рассматривал ее. Ну что можно сказать!? Существует, как мне кажется, какой-то специальный способ печати фотографий военных преступников, просто убийц и всяких там маньяков, параноиков... так вот... я, правда, не могу сказать, что вместо моего лица там поместили кого-нибудь из вышеперечисленных, но очень-очень похоже. И как это получилось, и что это такое — право, не знаю. И парень тот, что снимал, был довольно мил, скромен и чист лицом. У него тоже что-нибудь заело, наверное, бывает такая полоса заеданий, вот тогда-то я и хохотал. Зато не могу не похвастаться, не поделиться радостью: все эти маленькие оплошности и курьезы с лихвой оправдались фотографиями прекрасного художника Машейя Мусиала. Это он был вместе с нами в той деревне под Торунем, и я счастлив знакомству и благодарен ему за его работу.

Порою вместе с моим режиссером Олегом Николаевичем Ефремовым я имею честь представлять Художественный театр, и иногда он просит даже выступить меня. Правда, просьбы эти в последнее время угрожающе сократились, свелись едва ли не к нулю, но тем не менее нет-нет да и промелькнет милость. Как правило Олег Николаевич дает мне слово, когда сам очень утомлен чем-нибудь, или в том случае, когда в него вселяется вдруг какое-то совершенно безудержное озорство: вскрыть, например, во встрече никем до сих пор не предполагаемые темы и всякие такие неожиданные отношения к ним. И все это не оттого, что я обладаю каким-то там даром парадоксального мышления или уж очень самобытного взгляда на вещи — ничего такого и в помине нет, а просто это такой своеобразный розыгрыш-вызов: «вот вы все здесь говорите и то и се, и пятое и десятое — прекрасно, а у нас есть такое, например, и ничего — живем!» И вот не знаю, может быть он и прав, во всяком случае после некоторых моих выступлений прийти и к такому умозаключению можно, я думаю, и все это совсем не оттого, что я не в состоянии связать воедино больше двух слов или вообще мне нечего сказать — совсем нет. Дело в другом: эти просьбы моего начальника бывают ошарашивающе-неожиданными, спонтанными настолько, что своей внезапностью они будят во мне сразу много больше, чем того требует та или иная поднятая тема — здесь и ассоциативный ряд, и образный, а там, глядишь, ни с того ни с сего шекспировсксая метафора вскочила в злобу дня, хотя совершенно для того не подходит и не нужна вовсе; юмор уступает место — хорошо бы, иронии, так нет же! — какому-то сарказму, который вдруг тараном прет там, где ни того ни другого вообще не должно было быть, сиюминутность происходящего вдруг шарахается в глубины изжитых традиций, здравый смысл, перепуганный всем этим нахлынувшим богатством с несуразностью забивается невесть куда, и выяснить в конце концов, что к чему и о чем, не представляется возможным. В данном случае все шло именно к такому откровению. Карточка с моей фамилией оказалась в центре огромного стола буквой «П» рядом с хозяином приема — большим, красивым, не по возрасту рано поседевшим человеком, заместителем министра культуры Польши Юрием Байдором. Само по себе это замечательно, однако место в центре и сам представительный сосед создавали некоторое напряжение, хотя бы потому, что, сидя рядом, нужно было делать вид, что я тоже не случайно сюда забрался и знаю, что почем и что к чему (я должен чистосердечно признаться — ничего ни в чем таком я не петрю напрочь). В общем, речи о раскрепощенности или отдыхе не могло и быть. Открыв вечер, министр приветствовал нас, отдав должное нашему искусству и вообще был прост и демократичен. Мой сосед по левую сторону, работник ЦК Польской рабочей партии, говорил тоже прекрасно, его небольшая речь о мире, дружбе и радости видеть нас была жива и человечна, и после нее был естественным звон хрусталя, проникновенно серьезные лица и даже минута доброй тишины. После нее плотный сигаретный дым заволок стол, голоса стали громче, желающих слушать — меньше, смех, реплики, разговоры, стук ножей, вилок, шутки. Министр, обратившись ко мне, заговорил о нашем общем знакомом, Балицком из Вроцлава, и обычное упоминание о нем сняло все напряжение, поселив меж нами свободное общение и легкость.

С этого момента можно было бы начать отдыхать, если бы не одно подтачивающее меня беспокойство — с польской стороны уже сказал третий человек, а мы все молчим и молчим. Конечно, молчание — знак согласия, это знают все, однако же согласие может оставаться этим добрым знаком взаимопонимания, если молчание длится в разумных пределах ранее сказанного, а то ведь ненароком можно и забыть, с чем это, собственно, ты был согласен позавчера. Вот это-то и угнетало меня, и я тратил массу сил, чтобы ни в коем случае не посмотреть на Олега Николаевича, боясь смутить его своими напряженно вытаращенными глазами. Но в конце обессилев, должно быть, уж точно не помню, как там все происходило, я вдруг увидел Олега Николаевича, проникновенно так смотрящего на меня, вроде посылающего импульс: «Ну, что же ты, голубчик, так долго принуждаешь себя не глядеть в мою сторону, это не по-товарищески, да и ответить бы пора, а ты все глаз не кажешь, вроде у тебя и мысли не было, чтоб и с нашей стороны прозвучало что- нибудь стоящее, а?» — и он в досаде развел руками, а осанкой и лицом изобразил, как умно, тонко и достойно все должно прозвучать и выглядеть сейчас в моем исполнении. Я взмок! Лихорадочно соображаю, что же, собственно, говорить? Олег Николаевич опять попал в поле моего зрения и показалось, что он и не отводил своего давящего взгляда от меня. На этот раз жестом Цезаря он указал, дескать: «Трибуна ждет — она свободна! Мы благоговейно слушаем тебя!» — и застыл в слащавом умилении тем, что я еще только собирался придумывать. Совершенно не представляя, куда меня швырнет и какие будут словеса, и теперь уже подгоняемый этим его взглядом, я вдруг услышал свой голос, обращенный к министру:

— Можно, я скажу?

— Нужно, товарищ Смоктуновский! — И он стал постукивать ножом по фужеру.

Вот здесь-то и пошел тот наворот. «Любезностью их не удивишь, — неслось во мне калейдоскопом, — и вообще нужно ли удивлять? Ну, в общем-то, неплохо бы, но как? Поблагодарю за внимание и доброту, однако это-то уж совсем не мое дело — что я, директор, начальник, главный режиссер?.. Скажу лучше, какое у них прекрасное искусство... нет, тоже не годится, это значит опять возврашаться к тому чуду вдохновения театра пантомимы, руководимому удивительным художником Генрихом Томашевским во Вроцлаве, и двум замечательным, одному просто прекрасному, спектаклям в Кракове, поставленным их молодым главным режиссером, но я так много и подробно говорил в моих бесчисленных интервью об этих спектаклях, что у слушающих может создаться впечатление, что ничего другого я теперь и смотреть-то не хочу и не буду, тем более что в Варшаве мне действительно не удалось еще ничего поглядеть — я все еще работаю с той оравой корреспондентов. Вот, может быть, о том сказать, что уж очень велик интерес прессы и она набросилась... нет, лучше это подать в радостных, здоровых тонах: „Я счастлив, что меня чуть не раздавили... нет, это тоже что-то не туда, нет. Напомню им, что все они милые, славные люди... Но это и так видно без всяких высказываний, что об этом талдычить, к тому же подобная позиция не безопасна — могут счесть подхалимажем... И потом, кто тебе сказал, что все милы и хороши... ничего неизвестно: здесь — да, за таким столом попробуй-ка быть плохим — во понаставили сколько вод и сколько вин — тьма! Нет, начну с того, как прекрасна жизнь (и не беда, что они знают это не хуже меня) и как здорово придумал кто-то: поутру, когда все еще спят, вдруг с улицы, на которой стоит наша гостиница, тарарахнуло во сто литавр и барабанов, и медь труб, взревев бизонов стадом, подняла в то воскресное утро всех живущих в отеле.

Вы читаете Быть
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату