сильного шторма Ксавьеру пришлось переложить одну из стен, окружающих наш дом, а Лиза дает нам полный отчет о своих попытках похудеть и о трудных экзаменах, которые придется сдать, чтобы получить место медсестры. Мы здесь чужаки; кончится лето, и наступит тишина: мы отправимся туда, где протекает неведомая им половина нашей жизни, и они наконец останутся одни. Но им хочется, чтобы мы знали, как много теряем, уезжая неизвестно куда: в прошлом году они сделали снимки моего субтропического сада, засыпанного снегом. Пальмы, кипарисы,
Почта
Вначале был Мигель. Древний старик с сухим птичьим лицом, прекрасно ориентировавшийся в лабиринте узеньких, перепутанных улочек, проложенных, казалось, по чертежам пьяного паука.
Все местные собаки знали его и никогда не облаивали. Тощий, как скелет, с пронзительными глазками и легкой, скользящей походкой, он проходил не меньше пяти километров в день, держа всю почту в руке — в ту пору ее было немного. Мигель давным-давно умер, но в одной из своих книг — «Отели Нотебоома» — я описал его: всегда в одном и том же легком сером костюме; рубашка, не заправленная в брюки, выступает в роли пиджака. Несмотря на тишину, в которой я жил, мне ни разу не удалось услыхать его приближение. Легкими шагами он огибал дом, входил через черный ход, внезапно оказывался рядом и негромко произносил:
Так оно и шло, покуда Мигель, одинокий человек, никогда не покидавший острова, в один миг оказался страшно далеко от него, уйдя из жизни. Всякий раз, проходя мимо домика, где он прожил почти девяносто лет со своею сестрой, я вспоминаю, как единственный раз побывал у них в гостях. Дом насквозь пропах крепкими черными сигарами, которые он курил. Сестра испекла печенье, которое здесь называют
Сменил его очкарик, который до смерти боялся Вилли и потому не очень любил носить нам почту. Что-то в очкарике приводило этот флегматичный клубок шерсти в неистовство: едва заслышав шорох шин его велосипеда, Вилли летел навстречу и начинал с лаем скакать вокруг. Крошечная, в одну комнату почта располагалась в переулке, неподалеку от церкви. Если писем долго не несли, я сам шел туда и почти всегда находил отложенную отдельно стопку того, что должны были доставить нам. Честно говоря, ситуация меня раздражала, но изменить ее я был не в силах: ни с Вилли, ни с почтальоном договориться было невозможно.
В те времена Интернета еще не существовало. Телефона у меня не было, и связь с миром поддерживалась лишь через почту. Правда, китаец из Роттердама, владелец ресторана «Золотой дракон», разрешал мне по воскресным вечерам звонить от него; и мне тоже туда звонили. Это продолжалось тринадцать лет. Китайца звали Кок; прежде чем осесть на острове, он успел объехать полмира. Вдобавок он был замечательным рассказчиком, поэтому еда, его рассказы и телефонные звонки из Голландии сплетались в причудливый узор. Едва получив чашку супа-вонтон, я отставлял ее в сторону, чтобы позвонить, а стоило ему дойти до кульминации захватывающего рассказа, как раздавался звонок из Голландии. Но мне не хотелось заводить собственный телефон, и, когда Кок, объявив себя банкротом, отдался в руки правительства Испании (которое до сих пор с ним нянчится, потому что когда-то он был самым первым китайцем, приехавшим на остров), я остался вовсе без связи.
Очкарика сменил Хуан,
В прошлом году Хуан и Марта поженились. И Марта перестала приносить заказную корреспонденцию. Ее снова доставляет Хуан, я слышу, как этот счастливчик, насвистывая, подъезжает к дому на велосипеде. Иногда мы говорим с ним о Мигеле, который проходил пешком то расстояние, которое Хуан проезжает. Но ведь теперь гораздо больше почты, замечает он, и мы вспоминаем мертвых, потом говорим о живых, обо всем, что переменилось и никогда не станет таким, как прежде, и он уезжает — в новой форменной желтой рубахе, которую придумал для почтальонов неизвестный дизайнер в далеком Мадриде.
Курочка
Я представитель кочевого племени, состоящего из двух человек. Племя мое ежегодно пересекает Францию и переваливает через Пиренеи, держа курс на Арагон и Барселону, откуда добирается до острова. Автомобиль набит под завязку всем, что может пригодиться летом: книгами и архивами, камерами и компьютерами и, конечно, солидным запасом индонезийских острых приправ, которых здесь не достать, и выглядит так, словно пассажиры его — сезонные рабочие-марокканцы. По дороге мы ночуем у друзей в Нормандии, Пуату и Бордо. И каждый год проезжаем через Хаку, потому что там находится красивейший католический собор Испании. Старый винный погребок против собора, суета Барселоны и, наконец, невыносимо шумный дневной паром. Ночной паром идет слишком медленно, плаванье длится девять часов; скорый, дневной, укладывается в четыре, но это — тяжкое испытание. Испанцы обожают шум и совершенно нечувствительны к нему. Пассажиров рассаживают в зале, все стулья повернуты в одну сторону, и, едва эта штуковина, разогнавшись, поднимается на подводных крыльях и ложится на курс, как включается длинный ряд телевизоров, и не просто включается, а на полную мощность. Чаще всего показывают детскую программу, придуманную специально, чтобы отбить у детей всякую охоту к чтению. Кричащие, вопящие, лающие, визжащие животные разрывают друг друга на части; люди разбиваются в лепешку; кровь выплескивается за края экрана; цивилизация на время этого четырехчасового гимна насилию отключается. Но, оглянувшись вокруг, замечаешь, что на экраны никто не смотрит. Можно подумать, они загнали себе в уши заглушки: одни пялятся на пролетающие мимо волны, другие дремлют; есть и такие, кто пытается разговаривать, перекрывая вой электроники. Просьбы уменьшить громкость не помогают, как и указания на то, что на экраны никто не смотрит: «Наверняка есть люди, которым хотелось бы, чтоб мы увеличили громкость». На палубу выходить не разрешается, а в единственном находящемся вне этого зала баре грохочут глубокие басы и звонкие литавры безжалостного тяжелого рока: пассажиры должны чувствовать