– И это тоже, – ответил Мансуров. – А главное, не могу забыть ту весеннюю историю.
– Это какую же? – удивился Дружинин. – А, как же, как же, помню! Что-то такое было, да, припоминаю... Ну, брат, и память у тебя! Нашел из-за чего хмуриться! Они ведь тебя, насколько я помню, даже не обокрали. Пожили и ушли...
– Да, пожили и ушли! А меня потом из-за них три месяца по допросам таскали: кто такие, где познакомились, зачем пустил в дом... Как вспомню все это, руки трястись начинают, клянусь!
Дружинин налил себе и ему коньяка.
– Ну, чтоб руки не тряслись, – провозгласил он, поднимая рюмку. – Хирург с трясущимися руками – это уже не хирург. Брось, Марат, нашел о чем думать! Эту историю давно пора забыть. Было и сплыло! Помнишь, как у Есенина: 'Не жалею, не зову, не плачу, все прошло, как с белых яблонь дым...'
– Вот тебе 'прошло'! – Марат Хаджибекович в сердцах сунул ему под нос дулю. – Извини, Володя, – сказал он, спохватившись, – но уж очень все это меня достало. Ты пойми, я и рад бы забыть, так ведь не дают, сволочи!
– Тебя что, опять в прокуратуру вызывали? – нахмурился Дружинин.
– Нет еще, – проворчал Марат Хаджибекович, яростно затягиваясь сигаретой, – но этот светлый миг явно не за горами.
Он вкратце пересказал приятелю случившуюся вчера в его кабинете некрасивую историю, в которой фигурировали вздорная бабенка, 'Мадонна Литта' и двое санитаров из психушки.
Выслушав его, Дружинин легкомысленно махнул рукой и снова наполнил рюмки. Рука его при этом чуть дрогнула, и немного драгоценного коньяка пролилось на клеенку, который был накрыт стол.
– Насчет да Винчи – это чепуха, очередная сплетня, – уверенно сказал он. – Пациентка твоя просто начиталась этого, как его... Дэна Брауна, вот! Не читал? 'Код да Винчи' называется. Забористая штука, хотя и барахло. Вот ее и повело... Она, конечно, сумасшедшая, только уж больно круто ты с ней обошелся. Как бы она на вас с Сафроновым в суд не подала, такой дамочке это ничего не стоит. Ведь сумасшествие-то у нее специфическое – с жиру человек бесится, вот и весь ее диагноз.
– Ничего, – мрачно пробормотал Мансуров, – вот пускай Сафронов ей мозговую липосакцию сделает, он по этой части бо-о-ольшой специалист! А в суд она не подаст. Я всю нашу беседу на диктофон записал – и все эти бредни насчет да Винчи, и то, как она мне себя предлагала, и ее признание в том, что она сумасшедшая...
– Ну, она ведь наверняка выражалась фигурально, – заметил Дружинин.
– А мне плевать! В следующий раз будет думать, где, когда и с кем фигурально выражаться.
– Крут ты, однако, – сказал Владимир Яковлевич. Его хорошее настроение куда-то пропало, теперь он выглядел едва ли не более хмурым и озабоченным, чем хозяин. – А я думаю: что за гам у нас в коридоре? Как будто не частная хирургическая клиника, а вот именно муниципальная психушка, отделение для буйных...
– Извини, Володя, – сказал Мансуров. – Клиентов она нам, конечно, распугала... Особенно клиенток. Но ты представь себя на моем месте. До сих пор не понимаю, как я сдержался, не спустил ее с лестницы собственными руками!
– Руки, Марат, надо беречь, – рассеянно сказал Дружинин, явно что-то такое обдумывая. – Особенно такие руки, как твои... Руки в нашем деле – самое главное. Давай-ка мы за них выпьем!
– А насчет клиенток не беспокойся, – продолжал он, когда они выпили за руки Марата Хаджибековича. – Если уж эти дуры твердо вознамерились потратиться на себя, любимых, их с этого пути ядерным взрывом не свернешь, а не то что небольшим скандалом. Нет, это же надо такое сочинить – да Винчи у них, видите ли, выкрали!
– Очень может быть, что и выкрали, – хмуро заявил Мансуров и поведал Дружинину историю, рассказанную его жене свояченицей Лидией.
– Ай-яй-яй, ты смотри, что делается! – воскликнул Дружинин, дослушав до конца.
Тон у него был тот самый, каким и произносятся обычно подобные бессмысленные восклицания, а вот выражение его лица Марата Хаджибековича, признаться, удивило: простоватая, обычно добродушная физиономия Володи Дружинина вдруг осунулась, удлинилась, как-то затвердела, словно друг Володя преодолевал сильную физическую боль или из последних сил давил в себе какую-то крайне неприятную эмоцию. Марат Хаджибекович и не подозревал, что Дружинина так сильно волнуют судьбы большого искусства. Правильно говорят: век живи – век учись... Что мы знаем о ближнем? Только то, что он сам считает нужным о себе рассказать, плюс ворох сомнительной информации, почерпнутой из сплетен.
Впрочем, это странное выражение лица, напоминавшее посмертную маску какого-то великого злодея, почти мгновенно пропало, и Марат Хаджибекович вновь увидел перед собой знакомое лицо своего старинного приятеля и коллеги Владимира Дружинина – располагающее, простодушное, будто специально созданное для того, чтобы охмурять богатых пациенток и поочередно подставлять то левую, то правую щеку под восторженные поцелуи млеющих от близости к светилу пластической хирургии медсестер. Владимир Яковлевич взял бутылку и наполнил рюмки. Когда он наливал себе, горлышко бутылки выбило о край рюмки предательскую дробь, и Дружинин немного виновато улыбнулся Марату Хаджибековичу, как будто эта улыбка могла объяснить его странное поведение.
– А знаешь, старик, – сказал он, – если твоя свояченица – своя твояченица, понял? – не врет, то ты прав: дела действительно поганые, жди вызова в прокуратуру, а может, и нового обыска. Как ни крути, а эти подонки почти месяц обитали у тебя на даче. С чего вдруг? Сам посуди: люди готовят серьезное дело, должны, по идее, учитывать любую случайность, просчитывать все на двадцать ходов вперед, но при этом почему-то селятся на первой попавшейся даче... Это же огромный риск! Мало того, что хозяева могут нагрянуть в любую минуту; существуют ведь еще соседи, участковый, наконец... Вот представь: сидят они на твоей даче, и вдруг – здравствуйте, пожалуйста! – участковый! Вы, говорит, чего тут делаете? По какому такому праву занимаете чужое помещение? Ну, они ему натурально: так, мол, и так, приятель ключи дал, вот мы тут и оттягиваемся чисто мужской компанией... А как приятеля зовут? А хрен его знает! Смекаешь, Маратик, к чему я клоню?
Мансуров взял со стола свою рюмку и выплеснул ее содержимое в рот, как будто это была касторка, а не страшно дорогой коньяк.