Сид Чаплин
Караван к солнцу
О чем я думал, когда полз? Наверное, полагается, чтобы я сказал: ни о чем, сознание оцепенело. Но это было не так. Словно на просторной сцене без декораций, с задником, черным, как страшный сон наяву, в моем сознании сновали туда-сюда мысли, все убыстряя бег, пока не замрут под занавес.
Сначала, помню, я думал о Дэниеле. Меня не покоробило, что он так сломился. Тяжело видеть, как мучаются близкие люди, но совсем непереносимо видеть их изуродованными, с растерзанной плотью, словно разодранный полог обнажившей сокровенную внутреннюю жизнь. Я завидовал Дэниелу. Мне отчаянно хотелось последовать его примеру и закрыться руками от крови и страданий. Но на меня рассчитывали. Здоровенный навальщик хватал меня за пятки. Дороги назад не было.
Потом мелькнула мысль, почему я не сразу узнал Дэниела. Я вызвал в сознании его образ, каким я его оставил: простертый на земле, ко всему безучастный, по пояс голый – рубашку он отдал на повязки для Арта. Мне представилась сокрушительная челюсть врубовки, я вспомнил рассказы о тех, кому случилось отведать ее зубов, и пополз проворнее. Не помню, чтобы мне было больно, когда я царапал спиной кровлю или ужом протискивался в узкие крепежные ходы. Важное было впереди – и во мне. Смерть, умирание – я сознавал их как никогда. Я думал об утраченных чудесах жизни и думал не отвлеченно: я видел эти чудеса каждое в отдельности. Видел слепящее огненное солнце, льющее ни с чем не сравнимый свет; видел луну, сестру ночи и хранительницу незапятнанной чистоты; видел Плеяды в золотом сиянии.
Во мне гулял западный ветер, он все сметал со сцены и опадал перед несокрушимым черным задником; на красавицу гору наползала с горизонта огромная туча, потом все небо затянуло темным покровом, и красота тучи излилась очистительным дождем. Я видел, как вскипал белой яростью круто падавший Белый ручей, слышал, как дождь стучит по растрескавшейся земле, как поит пашню и реку, слышал грохот водных потоков о базальт. Я слышал, как дождь барабанит в окно, по стеклу сбегают струйки, сливаются – добрая и скромная работа воды, чудо и благодать, а в доме трепещет камелек, и память о нем согревает руки, разгребающие породу. Потом я увидел саму землю, отданную мне в вечное пользование, ее плоды, ковры цветов и трав, увидел, как я иду по ней с друзьями и учителями, дороже которых у меня нет никого на свете. И тут настала та минута перед занавесом, о которой я говорил. Она предупредила о себе запахом, скверным и слегка приторным. Я не знал такого прежде, но сейчас узнал его сразу. Я был близок к концу моего пути – на расстоянии запаха, и, подняв глаза, я различил в слабом свете очертания громоздкого тела врубовой машины.
Нужно доложиться Эндрюсу. Он был ко мне спиной, чем-то занимался. И слава богу. Он тоже был по пояс голый. «Джек!»– окликнул я. Он не ответил, а повернуться было трудно, и он просто сунул назад руку и пошарил ею. Я отдал ему узкие бинты. «Не годятся, – пробормотал он. – Где широкие?»
– От низовых ворот несут, – сказал я. – Вот рубашка, еще одна. – Я сунул руку себе за спину, верзила навальщик вложил в нее рубашку, и я передал ее вперед. «Другое дело», – сказал он скорее себе, чем мне. Я услышал треск разрываемой материи и какие-то еще звуки. Потом впервые осознал присутствие Мэтти. Эндрюс чуть подался в сторону, и я неожиданно увидел голову Арта, она лежала на подушке, сооруженной из сортировочного мешка. Глаза у него были закрыты, а губы шевелились. С губ-то и срывались те звуки, которые я сначала не признал; это был голос его муки. И тогда я увидел, что его голову придерживают руки, – это Мэтти лежал за ним, голова к голове. И он не смотрел, что делает Эндрюс. Его ладони обжимали лицо Арта, а кончики пальцев указывали туда, куда он не смел взглянуть. Я уставился на эти пальцы как загипнотизированный. Я знал, что бы я увидел, если бы мне не мешала спина Эндрюса. Потом я увидел, что руки чем-то отливают. Они были в запекшейся крови. Когда они вызволяли изуродованное тело из угольного чрева, куда его безжалостно затащили работающие зубки, их, эти руки, залил поток крови.
– Не могу я ее остановить, – в отчаянии сказал Эндрюс. – Когда же принесут бинты?
Чей-то далекий голос спросил:
– Чем я могу помочь, Джек?
– Достань бинты, живее! – ответил он, и тут я понял, что тот далекий голос был мой. Я втиснулся между верхней и нижней лентами конвейера, развернулся и пополз обратно, стараясь не смотреть в их сторону. Только бы проползти, ничего не увидев. Ища, за что ухватиться, я наткнулся на чужую, мертвенно холодную руку, и неведомая сила заставила меня взглянуть и увидеть неестественно вывернутые руки и ноги. Я видел изорванную в клочья одежду, пенящуюся вспоротую плоть, ничем не прикрытую. Меня охватил ужас, какого я никогда больше не узнаю. Я видел мертвых, но впервые умирали на моих глазах. Того, что с ужасом и мельком я увидел, было достаточно, чтобы понять: он умрет. Зубки врубовки искрошили его, как в старое время крошило рабов пыточное колесо, только здесь действовала механическая сила, бездушная, безжалостная и безотказная в работе. И по всем признакам – по его лицу, ранам и запахам – я понял, что он, без дураков, умирает. И поскольку я с ним дружил, эта смерть касалась меня тоже, и я затрепетал перед таким наказанием.
Я отдернул руку и был готов ползти дальше. Но тут выяснилось, что ползти уже не надо. Послышались голоса, замелькали, слепя глаза, огоньки ламп, и я понял, что принесли бинты. Я вернулся на прежнее место.
Первым до нас добрался старший штейгер Робсон. Раньше я не особенно замечал этого малорослого тихого человека. А здесь, в кромешной темноте, я увидел его в новом свете. С его приходом у нас прибавилось сил. Он отдавал распоряжения резким, пронзительным голосом, но без паники:
– Ну, как он, Джек? Давай-ка прикроем ноги и грудь одеялами. Ему нужно согреться.
– Перережь верхнюю ленту, Крис, а то здесь не повернуться.
– Ребята, возьмите совки и расчистите проход, чтобы вынести его из забоя, когда перевяжем. Уберите крепежный лес, сделайте колею, чтобы ничто на пути не мешало.
Все сразу и безоговорочно подчинились. Этот непререкаемый начальственный голос прорвал пелену боли, Арт услышал его и вник в смысл. Он впервые заговорил. Его голос тоже звучал резко, на требовательной ноте страдания. «Не надо. Не трогайте меня. Дайте покой. Мне крышка». Почему-то показалось странным, что такой ясный голос исходит из сокрушенного тела. Я уже перерезал ленту, и Робсон смог протиснуться сбоку. Он помогал Эндрюсу, движения у него были точные и уверенные, лицо спокойное, хотя причин для спокойствия не было никаких. «Ничего, ничего, – приговаривал он. – Я понимаю, тебе тяжело. Потерпи. Скоро доставим тебя на рудничный двор, там доктор. Мы и сейчас тебе помогаем».
– Не рассказывай мне сказки, не надо. Я умираю, ты сам видишь. Умираю.