Он жил один и по временам удивлялся, зачем ему такой огромный, роскошный, пустой и тихий, как замок с привидениями, дом. Иногда ему начинало казаться, что это неспроста. Быть может, он выстроил этот дом и жил в нем как сторож, поддерживая его в порядке и чистоте, только с одной целью: дождаться дня, когда она передумает и вернется. Тогда дом оживет, наполнится светом ее глаз и звуками ее голоса; неизвестно, когда наступит этот день и наступит ли вообще, но к его наступлению все должно быть готово – и свечи в канделябрах, и чистые простыни в спальне, и цветы в старинных вазах, и вино в погребе, и даже сосны за окном, которые по вечерам будут тихо перешептываться с ветром, убаюкивая и оберегая ее сон.
Пока что сосны ничего такого не оберегали: сам Круминьш всегда спал, как камень. Так, по слухам, спят лишь те, чья совесть совершенно чиста, или те, кто вообще ее не имеет. Назвать свою совесть абсолютно чистой Ивар Круминьш не мог; он был твердо убежден, что совесть человека остается чистой лишь до тех пор, пока он не начал ходить и разговаривать, – до первой произнесенной лжи, до первой украденной из буфета конфеты или ложки варенья. Полностью отрицать наличие у себя такого неудобного, неделового качества, как совесть, Круминьш не мог тоже. Просто у него была крепкая нервная система и многолетняя привычка к дисциплине. Он давно научился отодвигать неприятные мысли и переживания за пределы светового круга, озаряющего внутреннее пространство бодрствующего сознания. Сколько ни лежи без сна, заново прокручивая и пережевывая свои страхи и обиды, они от этого все равно никуда не денутся.
Кухня была просторная, с каменным полом и стенами из шершавых гранитных блоков – фальшивых, разумеется, но на вид и на ощупь неотличимых от настоящих. В каменном очаге можно было при желании зажарить если не быка, то, как минимум, племенного борова, но стальной вертел оставался девственно чистым, а с дубовых поленьев в очаге приходилось время от времени смахивать пыль специальной метелкой из перьев. Развешанная на стенах кухонная посуда сверкала начищенной медью; ею тоже никогда не пользовались – кто же в наше время ест с меди? Это вредно, зато сама по себе медная посуда ласкает взгляд, и лучшего украшения для кухни, оформленной в 'средневековом' стиле, просто не найдешь. За длинный и прочный дубовый стол могли бы разом усесться человек двадцать, но за ним никто никогда не обедал. Ну, разве что приходящая домработница присядет иногда, чтобы, пока хозяина нет дома, перекусить на скорую руку и выпить бокал-другой хозяйского вина... Впрочем, Круминьш знал наверняка, что домработница предпочитает коньяк, хранящийся у него в кабинете, в запираемом на ключ баре, и все гадал: как она ухитряется его отпирать? Домработнице можно было запретить приближаться к бару или, наоборот, махнуть рукой и перестать запирать дверцу. В конце концов, домработницу можно было просто уволить. Но это была хорошая домработница, воровала она только коньяк, да и то в приемлемых, умеренных количествах; что же до проблемы 'запретить или не запирать', то Круминьш отложил ее решение до тех пор, пока не будет найден ответ на первый вопрос: как она забирается в бар? Иногда хотелось подсыпать в коньяк слабительного и посмотреть, что будет, но такое поведение, естественно, было для него неприемлемо, поскольку шло вразрез с понятиями рыцарской чести. А жаль, черт подери!
В мрачноватой, слишком большой для одного человека кухне негромкий лязг посуды и плеск воды в раковине звучали как-то сиротливо и ненужно. Гроссмейстер не любил свою кухню, хотя сам сделал ее такой и даже, помнится, рисовал эскизы и ругался с дизайнером, втолковывая этому самоуверенному дурню, как все должно быть. Просто кухня была мертва. Некое подобие жизни появлялось тут лишь с приходом любительницы хозяйского коньяка, но это было только подобие, лишь отчасти напоминавшее настоящую жизнь. А ведь кухня – это сердце любого нормального дома; так, по крайней мере, до сих пор считал Ивар Круминьш, выросший в обычной интеллигентной советской семье и помимо воли впитавший многолетние традиции окопавшейся на кухнях советской интеллигенции. Там обсуждались семейные дела, принимались решения (где провести отпуск и что раньше купить – телевизор или холодильник); на кухне собирались гости, пили водку с рижским бальзамом, дымили скверным табаком, обсуждали новости – как правило, тоже скверные, травили новые политические анекдоты и вполголоса пересказывали друг другу, о чем вчера говорил 'Голос Америки'. А кухня, в которой Гроссмейстер сейчас заваривал кофе, напоминала ему самому склеп или декорацию – дорогую, мастерски выполненную декорацию, которая ждет и никак не дождется прихода актеров.
Чтобы хоть немного оживить эту гробницу, Круминьш включил музыку. Кухня наполнилась медлительными, грустно-торжественными звуками лютни. Звучали 'Зеленые рукава' – любимая вещь Гроссмейстера. Конечно, это был не тринадцатый век, а шестнадцатый, но он любил эту мелодию. Как он сам однажды сказал одному человеку, имя которого давно вычеркнул не только из записной книжки, но и из памяти, достоверность исторической реконструкции должна иметь границы. Да и сердцу ведь не прикажешь...
Из-за музыки он не услышал сигнала, и лишь по миганию контрольной лампочки понял, что звонит телефон. Дотянувшись до пульта, он уменьшил громкость проигрывателя. Бросив взгляд на часы и помянув недобрым словом бизнес и все, с ним связанное, Круминьш снял трубку.
– Ивар, это ты? Наконец-то! – прозвучал в трубке взволнованный женский голос. Он говорил по-русски, но с легким, ласкающим слух прибалтийским акцентом. – Я думала, что уже поздно...
В последние годы слышать этот голос Гроссмейстеру доводилось, мягко говоря, нечасто – и сердце вдруг пропустило удар и заколотилось в груди, как рвущаяся на волю птица. Когда сбереженная в самом дальнем его уголке информация вместе с волной адреналина докатилась до мозга, включив сознание, Круминьш сделал небольшую паузу, чтобы хоть немного собраться с мыслями, и медленно, неуверенно произнес, старательно подбирая русские слова:
– Возможно, уже действительно слишком поздно.
На том конце провода на время воцарилась тишина: настала очередь собеседницы собираться с мыслями. Эта пауза всколыхнула в душе старую горечь. А что же она думала? На что рассчитывала? Или это он не прав, опять поминая старое? Но, пропади все пропадом, до чего же это, оказывается, сложно – прощать!
Гроссмейстер грустно улыбнулся, осознав, что все еще колеблется – даже теперь, когда все, казалось бы, было окончательно и бесповоротно решено.
– Господи, я не об этом! – поняв наконец, что он имел в виду, с облегчением и досадой воскликнула женщина. – Совсем не об этом! Ты в опасности. К тебе едет убийца. Он уже в пути, и он очень опасен.
– Не понимаю, – сказал Круминьш. – Объясни, пожалуйста.
У него за спиной с сердитым шипением хлынул на раскаленную конфорку кофе. Прижимая трубку к уху, Круминьш потянулся к плите.
– Объяснять некогда, – с такой знакомой ему решительностью отрезала женщина. – Я не хочу говорить об этом по телефону... вернее, боюсь. Подробности обсудим при встрече. Я уже вылетаю, а ты будь предельно осторожен.
Связь оборвалась, как будто провод обрубили топором. Ивар, впрочем, знал, что с линией ничего не случилось. Это была обычная манера его собеседницы вести телефонные переговоры: дать необходимый, по ее мнению, минимум информации, поставить в известность о своих намерениях и бросить трубку, даже не поинтересовавшись мнением собеседника, не спросив, хотят ли ее здесь видеть...