без следа, уступив место спокойствию и собранности, и в этом состоянии холодной ясности мышления Катя вдруг очень четко поняла, даже не поняла, а скорее почувствовала, что напрасно втянула симпатичного хакера Пашу в эту историю, а то, что она проговорилась Щукину о своем открытии относительно принадлежности голубой «семерки», было еще хуже. Возможно, именно это и послужило основной причиной снова обрушившихся на нее неприятностей... ну и, возможно, очкариковы россказни.
Впрочем, пока никаких новых неприятностей в поле Катиного зрения не усматривалось. Наоборот, природа была великолепна, в небе светило выбравшееся наконец из-за верхушек корабельного леса солнце, «Опель» бодро барабанил подвеской, трясясь по бессмертным российским ухабам. Похоже, все ее неприятности остались на расстоянии тысячи километров к западу от этого места. С такого расстояния они вдруг показались Кате мелкими и совершенно безопасными. Она снова подумала о том, что было бы неплохо просто бросить машину посреди дороги и потеряться в этом краю мачтовых сосен и голубого неба... Устроиться фотографом в какое-нибудь захудалое ателье и жить, как живут нормальные люди: выйти замуж за бухгалтера, завести детей и каждый день поливать фикус теплой водой из литровой банки... А через год повеситься от чугунной безнадеги или замочить лопушистого провинциального инкассатора кухонным ножом, сорвав при этом царский куш долларов в сто — сто пятьдесят... Нет, можно, конечно, обойтись и без этого — просто жить, перебиваясь с хлеба на воду, копить деньжата, даже открыть собственное дело... и замочить тем же кухонным ножом рэкетира со свиными глазенками, заплывшего жиром от спокойной сытой жизни...
«Вот дерьмо, — подумала Катя с ожесточением, — кто про что, а вшивый про баню. Живут же миллионы людей и никого при этом не мочат, не квасят, не закапывают. И ты сможешь, если захочешь. Будешь жить, как все, но, в отличие от всех, будешь все время помнить, что далеко-далеко, за тысячу километров, в столице, до которой всего-то ночь езды, есть человек по кличке Голова, у которого очень хорошая память и наверняка длинные руки — что называется, от Москвы до самых до окраин. Помнить и ждать. Само собой, в свое время ты заведешь детей — чем же еще заниматься в этой глуши? — и вот тогда твое ожидание станет по-настоящему страшным... И в один прекрасный день ты дождешься, это уж как пить дать».
— Сволочи, — прошептала Катя. Начинающийся день вдруг утратил все свое очарование, превратившись просто в светлое время суток, предназначенное для выполнения рутинной и по большей части довольно грязной работы. — Какие же вы все сволочи... Бог устал вас любить, — повторила она, как заклинание, но это не помогло — ее не оставляло неприятное ощущение того, что Бог устал любить именно ее, Катюшу Скворцову.
Тогда она остановила машину, аккуратно приняв к обочине, спустилась с насыпи в лес и немного поплакала, прижавшись лбом к шершавому сосновому стволу, по которому лениво ползали красные лесные клопы-пожарники.
Так и не приняв никакого решения относительно своих дальнейших действий, она пересекла по большому когда-то, видимо, считавшемуся суперсовременным, а ныне остро нуждавшемуся в ремонте мосту речку с показавшимся ей смешным названием Мокша и въехала в Сотников.
Город стоял на левом обрывистом берегу реки, выходя на нее задами и (в самом центре) старым зданием какого-то техникума в окружении не менее старых четырехэтажных кирпичных домов. Асфальт, в незапамятные времена проложенный на центральных улицах, уступал место ухабистым грунтовкам, а то и откровенно песку, стоило свернуть в боковые проезды. Здесь можно было встретить мордовок в пестрых платьях и необыкновенно красивых, похожих на кольчуги украшениях из монет, на головах у них были наверчены цветастые платки, а из-под подолов кокетливо выглядывали запыленные кирзовые сапоги. У них были загорелые до оттенка красного дерева лица и смешной говор, который Катя затруднилась бы воспроизвести. Полуразвалившийся Сундуков «Опель» здесь моментально приобрел утраченный было в Москве гордый статус «крутой иномарки» и привлекал к себе внимание, показавшееся Кате совершенно излишним.
Городок, как поняла слонявшаяся без дела в ожидании условленного часа Катя, хоть и был неказист, но все же мог похвастать некоторой причастностью к истории — это было что-то такое времен пугачевского бунта и еще что-то, еще более давнее, что Катя, никогда не увлекавшаяся историей, услышав, тут же и забыла... А еще здесь родился знаменитый российский адмирал. Адмирал был похоронен километрах в десяти от города, на территории большого монастыря, в здании которого, как удалось выяснить Кате, долгое время размещалось ПТУ механизаторов, а теперь снова поселились монахи, вот уже который год усердно отскребавшие со стен келий оставленные юными механизаторами похабные надписи и рисунки анатомического свойства. Адмирал был убит во время осады Севастополя — первой осады, разумеется, и Катя долго ломала голову над тем, как они ухитрились в те неторопливые времена доставить тело в такую чертову даль да еще из осажденного города. В этом была какая-то загадка, и Катя подозревала, что разгадка так и останется для нее тайной за семью печатями.
Она забрела в ресторан, и сонная официантка, двигаясь с неторопливой солидностью идущего ко дну линкора, поставила перед ней тарелку с подсохшими, явно вчерашними, лоснившимися от подсолнечного масла, на котором их разогревали, макаронами и вызывавшим острую жалость бифштексом. Впрочем, при попытке отрезать от него кусочек жалость быстро улетучилась, уступив место раздражению. Катя попробовала горчицу, но та оказалась выдохшейся. «Все нормально, — сказала себе она, — не дергайся. Это тебе, в конце концов, не „Метрополь“.»
Она вздохнула и заказала сто граммов коньяка, четко сознавая при этом, что пить ей не следует — после бессонной ночи, на голодный желудок, перед деловой встречей, находясь за рулем, да под такую закуску... Причин для того, чтобы не пить, было множество, и потому в ответ на удивленный и осуждающий (но все равно сонный) взгляд официантки она повторила свой заказ непререкаемым тоном человека, привыкшего отдавать распоряжения.
Тон сделал свое дело, отправив официантку в неторопливый дрейф в сторону кухни — хамство, как всегда, оказалось наиболее убедительным из всех возможных аргументов...
Коньяк наконец прибыл. Катя выхлебала его в два больших глотка, как последний алкаш, бросила на стол мятую купюру, отодвинула тарелку с тем, что здесь называлось едой, и вышла, не оглядываясь. «Опель» уже успел изрядно нагреться на солнцепеке. Сентябрь здесь был больше похож на август. «Континентальный климат, — подумала Катя, садясь в машину. — Жаркое лето и холодная зима с сугробами по пояс. Неплохо, если вдуматься. И никакого смога. Живи и радуйся... Хорошо, но недолго».
Коньяк гулял по телу на ватных ногах, прилагая все усилия к тому, чтобы раскрасить мир во все цвета радуги, так что Катя не вдруг попала ключом в замок зажигания.
Интересующая ее контора находилась в двух кварталах от центра города, обозначенного небольшой площадью с засиженным птицами памятником вождю и тесным двухэтажным универмагом постройки пятидесятых годов. Скромная стеклянная вывеска, гласившая, что искомое учреждение находится именно здесь, висела слева от обитой потертой коричневой клеенкой двери, которая вела в прохладные недра деревянного трехэтажного дома. Дом стоял на высоченном кирпичном фундаменте. Катя заметила, что в полуподвале, окна которого выходили в закрытые ржавыми решетками неглубокие бетонированные приямки, тоже кто-то живет. Затейливые резные карнизы давно сгнили и наполовину обвалились, а витые деревянные столбики, поддерживавшие навес над высоким крылечком, были сильно поточены какими-то жучками, названия которых родившаяся и выросшая в городе Катя не знала.
Небрежно зажав под мышкой папку с документами и стараясь выглядеть деловой и утомленной, Катя поднялась на крыльцо по скрипучим деревянным ступенькам. Взявшись за выкрашенную коричневой масляной краской дверную ручку, она почувствовала едва уловимый аромат какого-то старья. Она открыла дверь, с силой потянув на себя тяжелое разбухшее полотно, ржавая дверная пружина взвыла, заныли петли, и запашок превратился в запах, в мощный дух, в котором смешались застарелый печной дым, испарения старого, уже начавшего кое-где подгнивать дерева, вонь ветхого тряпья и тихий, потаенный, но совершенно неистребимый запашок мышиного помета. Катя выпустила дверь, пружина коротко взвизгнула, и дверь захлопнулась с глухим пушечным грохотом, словно мстя за то, что ее потревожили. Вся эта слуховая и обонятельная атака сильно поколебала Катину решимость осесть в этом или ему подобном местечке и вести ничем не замутненное существование пейзанки. Как говорится, чем в раю, да на краю, так лучше в пекле посередке, подумала она, карабкаясь на третий этаж по невообразимо крутой, словно в крепостной башне, полутемной деревянной лестнице.