– Спужаетца, будет сговорна, а супоровата зачнет быть, то дров хватит… сгорит на болоте.
– И на тебя управа сыщется!
– Ты стрелец Бова, удалая голова, помолчи! Время хватит – сыщем. Не ты ли был в Бронной слободе у Конона головленковским ряженым? Хе-хе!… В каких ходишь?
Сенька сверкнул глазами, слегка стукнул по столу кулаком, пустая ендова покатилась на пол вместе с кубками. Слуга подошел, убрал пустую посуду.
– Вот видишь! – растопырил Сенька огромную пясть руки, положа ее на стол. – Кого не люблю, беру за гортань – и об угол!
– Уймись, сынок! Якун – свой человек, не угрожай ему. Седоусый заблеял козлиным голосом:
– Он не ведает закону государева: на приказных людей угроза карается по «Уложению» – боем кнута и ссылкой… хе-хе!
– По «Уложению», Якун Глебыч, а чем карается подьяческое самовольство?
Седоусый помолчал, потом крикнул:
– Парень! Неси ендову вина, да неразбавленного. Слуга подал и кубки сменил, дал ковши малые. Лицедейство кабацкое начали снова.
Лежащий на полу теперь изображал роженицу: он стонал и причитывал:
– Ой, мамонька! Ой, родная! Непошто родила ты меня, Перпитую горемышную?! Аль ты не ведала, не знала, что на белом свету мужиков, как псов по задворочью? Ой, по их ли, али уж и по моему хотению – не упомню того – и я родами мучаюсь… О-о-х!
На стоны и вопли из прируба вышел поп с требником. Видимо, поп с себя все пропил, кроме медного креста. Крест наперсный на тонкой бечевке мотался на его груди, когда он крестился. Вместо фелони на попе серый халат безрукавый с оборванными спереди полами; портки на попе заплатанные, дырявые, едва закрывающие срам. Хмельной, шаткой походкой подошел к лежащему на полу, стал в головах и гнусаво начал читать, не глядя в требник:
– «Господу помолимся! Владыко, господи, вседержителю, исцеляяй всякий недуг и всякую язю, сам и сию днесь родившую рабу твою Перпитую исцели!»
От своих столов пропойцы кричали:
– Чего лжет поп?
– Не родила она! Ну, може, родит? Не слушая, поп продолжал:
– «…и восстави ю от одра, на нем же лежит».
– Мы его восставим ужо! – злобно блеял подьячий Якун.
– «…зане, по пророка Давида словеси, в беззакониих зачахомся и сквернави все есмы пред тобою…»
В ногах роженицы, в мохрах, зашевелилось. Оттуда вылез совсем голый горбун-карлик.
– Родила-таки!
– На то поп и читал!
– Где же вы, мамушки, нянюшки? Ох, подайте целовать мне моего царского сына…
– Ах, окаянные! – крикнул Якун.
Горбун, закрывая срам рукой, юрко сползал для материя поцелуя.
– Эй, младень! Подь за стол – пей… Поп читал:
– «Но в час в оньже родится, токмо обмыти его и абие крестити».
– Омоем и окрестим!
Горбуна за столом из ендовы полили пивом. Поп читал спутанно, он косился к столу, где пили ярыги, а пуще делили деньги.
– «Омый ея кабацкую скверну… во исполнение питийных дней ея. Творяй ю достойну причащения… у стойки кабацкой…»
Поп, щелкнув застежками, закрыл требник и отошел к столу. Он никого не видал, видел только решето с деньгами. Якун злобно блеял, глядя на попа:
– Что он чел, разбойник? Господи!
– Брось их, Якун Глебыч! Сядь хребтом к ним и забудь… Пей, по бороде штоб!
– А нет! Это тебе, Одноусому, и твоему, как его, сынку, чернецу-стрельцу, все едино… Я же во имя господа и великого государя восстану, не пощажу, изничтожить надо разбойничье гнездо!
Роженице в тряпье было тепло, она не вставала с полу. Водкой поили исправно: поднесут ендову, поставят у головы и ковш, два вольют, только рот открывай.
Кабак разгулялся вовсю. Кабацкие завсегдатаи пели:
Кто-то порывался плясать.
– Разбойники! Тот лежачий ярыга пропойца – князь Пожарской… он не впервой святотатствует да скаредное затевает! – Пей, Якун! Никто их и слушает. Пей… утихомирься!
– А нет! Злодейства, богохульства не терплю… бунтовских словес также…