голодные свиньи, серые от грязи, волоча рыло по земле. Кое-где мычали покинутые, одичавшие коровы.
Сперва Сенька решил пройти в Стрелецкую, проститься с отцом и родным домом, поглядеть каурого, поиграть с ним. Было еще рано, Сенька знал, что отец не вернулся с караула, а мать не примет и выгонит.
Он пошел плутать без цели, чтоб убить время, а вместе с тем поглядеть вымирающую Москву. Шел, прислушиваясь к голосам редких прохожих. Перед ним брели двое – старик вел такую же древнюю, одетую в черное, старуху. Сенька слышал слова, старуха была глухая, старик кричал ей:
– Сказываешь, ваша боярыня попам, чернцам на монастыри да церкви свое добро отписывает?
– Да… да, Саввинскому монастырю.
– Пиши! Все едино смерть попов тоже не щадит… Ох, дожили до гнева господня!
– Все оттого, что патреярх – антихрист сущий! Куда ведешь-то, вож слепой?
– А, чого?
– Того! вот того! Тут гнездо сатаниилово-кручной двор. Старик остановился, вгляделся:
– Знамо так, – идем-ка посторонь!
Они свернули прочь от Кузнецкого моста, а за мостом шумел кружечной. Сеньке смутно послышался оттуда знакомый голос, он решил:
– Може, там и Тимошка? – прошел воротами тына к питейным избам.
На кружечном собралась нищая братия и лихи «люди.
Будто глумясь над моровой язвой, пестрое собрание пило, плясало и пело. Тут же пристали и бабы- лиходельницы – оборванные, пьяные, грязные от навоза и блевотины.
– Меня мать не родила – изблевала-а! – услыхал Сенька, подымаясь по лестнице.
Он увидал, что поддерживал этот адский шабаш хромой монах Анкудим, тот, что когда-то свел его в Иверский.
Анкудим был за целовальника, разливал водку, черпая и поливая ковшом в железные кружки. За спиной Анкудима на стене висела грязная бумага с кабацкими законами:
«Питухов от кабаков не гоняти», дальше было оторвано – остался лишь хвост конца, где можно было разобрать:
«В карты и зернью не играти, не метати» – еще оторвано, и на конце обрывка стояло: «а скоморохов с медведи и бубны…»
Если кто бросал на стойку кабака по незнанию или пьяной привычке деньги, Анкудим подбирал деньги, сбрасывал их за стойку в целовальничий сундук. Наливая всем, кто подходил, монах кричал через головы питухов хмельным басом:
– Люди хрещеные и нехристи! Часомерие боем своим показует яко да целостна башня, в коей угнездено часомерие… Сердце человеков трепытанием указует, цело ли телесо наше праведное, а цело телесо, то жива и душа, алчущая пити, чтоб здравой быта!
По бороде у него текло, Анкудим время от времени рукавом подрясника бороздил себя по лицу. Кто-то сказал:
– Анкудим сей, будто дьяк на лобном месте читает и кричит указы государевы.
Другой, сильно хмельной, заорал к Анкудиму:
– Бес ты в монашьей шкуре! Не ведаешь, што ли? Часомерие кремлевско рушилось, колоколо пало – сокрушило палатку-у!
Двое, потрезвее, видимо бывалые люди, говорили про себя. Сенька их слышал:
– Ладной был пожог учинен, Фролова сгорела, да поживиться добрым в Кремле стрельцы не дали…
– Караулов не держат, бегут, царевы собаки, – на то они стрельцы, чтоб мешать шарпать нам!
– Пусто нынче в Кремлю! В царевых палатах, сказывают, и то двое – карла попугаев кормит, да дурак, прозвищем Ян…
– А што такое попугай?
– Птича… перье зеленое…
– Слышь-ко!
– Ну-у?
– Анкудим объявился, да не тот, кой в Кремль вел?
– Тот, чул я, – в Коломенском[125]… Он Тимошка… Солдат мутит… К ему ба… Там кабаков много, а здеся последний зорим…
– А, давай коли течем к тому Тимошке в Коломенско!
– Тише… чтоб нас кто?
– Ништо, тут все пьяны…
Сенька осторожно отошел к двери кабака.
Крыша и потолок с питейной избы сорвани, разрыты, печь за переборкой раскидана по кирпичу, видимо, целовальники боялись пожара, водку они успели наполовину вылить, у иных бочек были