По узким улицам, забредая иногда в жидкий навоз, в сумраке, особенно черном от множества летучих светляков, пришли к воротам одноэтажного плоского дома. В доме горели плошки, окна распахнуты. Светляки, залетая в окно, меркли; вылетев на улицу, долго тускло светили, потеряв прежний блеск. В узких каменных сенях в углу горел факел; по-персидски на стене висела надпись: «Посетивший дом наш найдет радость». Дом не запирался. В первой от сеней комнате, застланной на полу красными «шустери», на белых стенах висели плетки, и тут же на крючьях в чехлах, по нескольку в одном, торчали кинжалы, ножи и ножички, поблескивая от огня плошек на глиняных тарелках у стен. Висели щипцы, щипчики, связки костяных иголок. В углах, рядом с горящими плошками, на табуретах, резных и черных, стояли бутыли с голубыми и розовыми примочками.
– Уж не лекарь ли ты, Акимушко?
– Да… Лечу только одно женское место от лишней руды![188]
– Какое место?
– Много любопытствуешь! Не соскучал бы я, Гаврюшка, о родном русском – вовеки не показал тебе дом.
– Опять сердишься? Норов мой таков – все знать.
Прошли в другую комнату. Тут, на таких же ярких «шустери», с подушками в пестрых грязных наволочках, раскиданных в беспорядке среди дымящихся кальянов и плошек, горящих у стен, сидели девочки десяти-одиннадцати лет.
Иные, лежа в коротких белых рубашках, болтали голыми ногами, посасывая кальян, иные возились с тряпками, крутя подобие кукол, некоторые, прыгая в коротких рубашках по подушкам и ковру, с визгом ловили залетающих в окна светляков. Две смуглые дразнили зеленого попугая в медной клетке на тумбе деревянной в углу – не давали попугаю дремать, водили пером по глазам; птица, ловя клювом перо, сердито картавила:
– Пе-едер сухтэ!
Девочки, когда ругалась птица, гортанно хохотали. Увидав хозяина с чужим, девочки быстро скидали подушки в ряд и будто по команде повернулись лицами к ковру на подушках, выставив до пятнадцати худеньких ягодиц.
– Вот-те, гость дорогой, тут вся честь!
– За здоровьем, Акимушко, обучил бы ты их хором к этому виду сказывать мусульманскую суру! – посмеялся рыжий.
Курносый дьяк был серьезен; он обошел всех лежащих на подушках, одной сказал:
– Принеси воды!
Девочка кувырнулась с подушки, юркнула бегом и бегом принесла кувшин с водой.
– Обмойся, – строго сказал хозяин.
Так же по-персидски прибавил, махнув рукой:
– Играйте!
Потянул рыжего за рукав киндяка, сказал московским говором:
– Ляжь, Гаврюха!
Рыжий, пригибаясь к полу, ворчал:
– Ой, ой! Обусурманился, Аким Митрич: ни стола, скамли, ни образа, – рожу обмотать не на што!
Хозяин подвинул ему кальян с угольком в чашечке.
– Штоб те стянуло гортань, родня, – кури!
Откуда-то вошли, видимо, ждавшие продавца ясыря два старых перса в вишневых безрукавых плащах, в песочных узких халатах с зелеными кушаками с бахромой, под халатами белые полосатые штаны, низко спущенные на тупоносые малеки.
– Салам алейкюм!
– Ва алейкюм асселям!
Взяв за руки двух смуглых девочек, стали торговать их. Покуривая кальян, не поворачивая на стариков головы, бывший дьяк сказал:
– Джинсэ![189]
– Сэ[190] туман!
– Чахар туман![191]
– Бисйор хуб – сэ!..[192]
– Сэ туман…
Девочки боязливо глядели на бородатых стариков. У одного за зеленым широким кушаком блестел желтой ручкой кинжал, у другого за таким же кушаком – ручка пистолета. Когда сторговались, один из стариков подошел снова к девочке, выпущенной из рук во время торга, завернул на голову ее короткую рубашку, оглядел тело, что-то сказал тихо курносому. Хозяин ясыря кивнул головой, взял девочку за руку, увел в другую половину, где висели кинжалы; вернулся – девочка плакала.
– Вот хэльва[193], кушай! – сказал старик, спросил: – Справна ли?
– Справна для ложа! – ответил хозяин.
