– Все смыслю, парень! Чего ты нынче хошь?
– Идти с тобой в казаках на Разина. Там переметнусь к ним, убью его!
– Ну, сорви те башку, казак, поспеешь с оным, повремени, так как мне тож ждать ту придется.
– Теперь, воевода-князь, нет со Стенькой удалых, и ему чижеле много. Удалые есаулы извелись в Кизылбашах: Сережка Кривой, Серебряков да сотник стрелецкой Мокеев. А последнего, удалого Лазунку, сына боярского, я решил в Астрахани нынче.
– Ну, палена мышь, другом ты мне стал – увел от воров. А то, казак, быть бы тебе на дыбе! Много за тобой грехов, и удал ты крепко… Боятся наши воеводы таких, изводят, да на меня пал, я таких люблю… И ты о Ваське не сказывай боле, служи великому государю сам за себя.
– И то гарно! Пойду куда пошлешь, я ничего не боюсь.
– Нынче же пошлю я тебя, минуя воеводу казанского, к государю на Москву гонцом от меня самого…
– Сполню, воевода-князь.
– Справишь в Москве, гони, сорви те башку, не под Синбирск, а сюда, в Тетюши… На Москве дашь мою цедулу дьякам Разрядного приказу и пождешь, коли ответ будет.
– Знаю тот приказ, князь.
– Эй, вы, палена мышь, вшивые!.. Сюда бумагу и чернил дайте…
Дверь из другой половины отворилась, вышел подьячий, безбородый, с глуповатым лицом. Под ремешком длинные волосы к концам были жирно намаслены и расчесаны гладко. Подьячий никогда не видал воевод, кто бы в таком грязном, плохом кафтане сидел за столом и без крика, мирно беседовал с поганым. Он сказал князю:
– У нас, служилой, люди просят, а не кричат. Да сам ты, може, вшивой?
Князь не обратил внимания на слова подьячего, он обдумывал отписку царю. Подьячий поставил на стол чернильницу с железной крышкой, с ушами, чтоб носить на ремне, дал гусиное перо князю, другое зажал в руке. Разостлав длинный листок, разгладил, чтоб не свивался, нагнул голову, стал глядеть, как пишет воевода. Князь писал так, как будто в его заскорузлых пальцах было не перо, а гвоздь – тяжело налегал и пыхтел, перо скрипело и брызгало. Оглянув еще раз кафтан на пишущем, старую саблю на грязном ремне, подьячий ближе нагнулся, сказал:
– А дай-ко, служилой человек, я писать буду? Мне свычно.
Князь наотмашь бросил в лицо подьячему замаранное в густых чернилах перо, крикнул:
– Я те, палена мышь, велю рейтарам расписать спину, что год зачнешь зад чесать! Дай другое перо, черт!
Приказной, струсив, что-то сообразил, подсунул перо, отстранился и, утирая лицо рукавом, с удивлением разглядывал бородатую грязную фигуру, широкоплечую и сутулую.
Князь тяжело царапал:
«…Воевода и окольничей, а твой, великого государя, холоп Юшка Борятинский доводит. Стоял я; холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял, и людишок, которые были в обозе, посек, и лошади отогнал, и тележонки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишок и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. А князь Иван Богданович Милославский маломочен, государь, был мне помогу чинить: с того бою ночного отошел, нас не бороня, да затворился в рубленом городе. Люди с ним к бою несвычны, кроме голов стрелецких, кои с им и со стрельцы к защите надобны… Люди все дворяны те, что убежали, государь, из опаленных мужиками дворишок. А бой худой пал не от меня, государь, холопа твоего. Налегал я повременить до свету, да боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков указал биться, как воры на берег станут. Рейтары чижелы на конех и коньми чижолы по той мяклой земле. На мяклую от дождей землю пал рейтаренин, ему, государь, не встать в бехтерце. Вор же Стенька Разин пустил в бой татар – у татар лошади лекки и свычны, да глазами к ночному бою поганые способнее. Кругом же бунты великие завелись, государь, сколь их, и перечесть нельзе: Белый Яр, Кузьмодемьянск, Лысково, Свияжеск, Чебоксары, Цивилеск, Курмышь. А идут на бунты все боле горожане, да мелкой служилой люд, да работные люди будных станов с Арзамаса. Заводчики же пущие бунтам – казаки, стрельцы, рабочие и попы. Воевод убивают: на Царицыне побит воевода Тургенев, в Саратове – Козьма Лутохин, в Самаре воевода кончен – Иван Ефремов да не съехавший прежний воевода Хабаров. Нынче убит воевода Петр Иванович Годунов, снялся с воеводства – бежал к Москве, его в дороге кончили воры и животы пограбили без остатку.
Еще, великий государь, жалобился я, холоп твой, жильцу Петру Замыцкому, который прислан от тебя, великого государя, а нынче довожу от себя особо через казака своего на воеводу и кравчего князя Петра Семеновича Урусова. А в том жалоблюсь, государь, что сговорились мы с ним и положили на том: идти ему ко мне со всем полком, и он, холоп твой, не пошел, а подводы ему в полк присланы были, и я ему говорил, чтоб он со мной, холопом твоим, шел и мешкоты не чинил. Он на меня, холопа твоего, кричал с великим невежеством и бесчестил меня при многих людех и при полчанех моих, а говорил мне, холопу твоему: что- де я тебя не слушаю, не твоего полку. И впредь мне, холопу твоему, о твоем, великого государя, деле за таким непослушаньем и за бесчестьем говорить нельзе. Повели, государь, кравчему князю Петру Семеновичу Урусову дать мне прибавошных ратных людей, и я, холоп твой, буду ждать твоего, великого государя, на помогу мне указу. Твой, великого государя, холоп, воевода князь
Юшка Барятинской».
Грамоту запечатали, князь сказал Шпыню:
– Подкорми, казак, палена мышь, коня и сам вздохни? Грамоту береги! Сгонишь – дай дьякам да, коли ответ будет, подожди; не будет – не держись на Москве, поезжай в обрат, сорви те голову. Будешь со мной. Нынче не пишу о тебе, ни слова не молвлю, потом за великую твою услугу сочтусь и честью тебя не обойду. Вора Стеньку убивать не мыслю – потребно изымать его живым и на Москву дать. Поди, сыщи себе постой где лучше, а пущать не будут, скажи: «Придет князь Юрий, башку вам сорвет!»
Шпынь поклонился, ушел из приказной, подумал:
«Сговорено убить Разина – убью! Слово держу, честь обиды не купит».
3