– Он скоро и лик шапкой укроет!
– Заход – сажень с локтем, нешто ему лень?
– Ешь хлеб – да в снег!
– Ой, народ!
– Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс?
– Кончи, – будем говорить!
– По Москве с оружьем не можно, только мы, стрельцы…
– Я есаул зимовой Донской станицы от войска к государю.
– Говоришь неладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно – есть бумага ежели?
– Есть!
– Ну, иди! А то думали мы с Гришкой – дело нам, в Земской волокчи…
Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше.
В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами.
Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам.
– Кому последний терем? Кажинному надо: гольцу-ярыжнику, князю-боярину – всем щеголять не сегодня-завтре в деревянном кафтане.
Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб.
– На красках, жонка, аль простой еловой?
– Простой надо, дядюшка!
– Для кого?
– Муж с кружечного шел, пал и преставился… Божедомы приволокли на двор в Земской приказ.
– Меру ему ведаешь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился… Осердится не то, ночью приходить зачнет!
– Уй, страсти говоришь, дядюшка!
– Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то…
Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья:
– Псалтырю буду чести – вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед богом ему вольготнее…
– Ефросин, не чуешь, неладом помер у жонки муж! Патриарх прещает честь за того, кто насильно скончал…
– Отче Панфилий, пошто мне патриарх, ежели утроба моя винопития алчет? Иду, жонка! Будем честь псалтырь.
– Ой, уж и не знаю я, как стану…
– Подвиньсь!
– Душа едет в царство небесное влипнуть.
Толпа жмется к крестам, бредет в снег. Ныряя в ухабах, проулком, в сторону площади, лошадь тащит розвальни, в розвальнях скамья, похожая на сундук. На скамье преступник, ноги утопают в соломе, руки просунуты в колодки, лежащие на коленях, в посиневших руках зажата восковая свеча. Тут же, рядом с преступником, на скамье, шапка черная, мохнатая, как воронье гнездо. В шапку прохожие бросают полушки. Голова преступника опущена, длинные волосы, свесившись через лоб, закрывают глаза и верх лица.
– Чудно, братья! Ветер дует, а свеча горит, не гаснет…
– Безвинной, должно, праведной!
Сзади розвальней шагают палач и два стрельца… У палача на плече широкий топор с короткой рукояткой, по нагольному полушубку палач подпоясан ременным кнутом.
Палач иногда говорит в толпу, не останавливаясь:
– На площеди дьяк прочтет!
– Робята, на площедь!
– Дьяк честь будет!
– Да тот он, что в соборе хвачен!
На площади помост обледенел от крови, кругом его на кольях головы казненных с безобразными лицами: безносые, безухие, занесенные снегом. Розвальни с преступником медленно поползли к помосту. Казак наискосок побрел глубоким снегом через площадь. Навстречу ему, поедая куски хлеба, жуя калачи, брела толпа глядеть казнь. Встретился поп, вышедший из закоулка. В руке попа, в желтой, грязной рукавице замшевой, – серебряный крест. За попом шли стрельцы с бердышами и заостренными еловыми кольями. В холодеющем к вечеру, затихшем воздухе – без колокольного звона – отчетливо слышна отрывистая речь дьяка, привычно читающего много раз читанное: