глаза метнулись по лицам Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом:
– Государь! Измена… спустили разбойника…
Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил:
– Не спеши, подожду, боярин!
– Утеклецом… вороги мои Иван Петров… сын… Квашнин!
Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги царю.
Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре, подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали:
– Великая будет гроза… Русии… Разя, государь… Спущен!.. Крамола, государь… Квашнин…
Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову.
– Холодеет!.. – сказал кто-то.
Старика опустили на крыльцо; сняли шапки.
– Так-то, вот, жизнь!
– Преставился боярин в дороге…
Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу.
Бояре продолжали креститься.
– Иваныч, отмени ловлю. Примета худая – мертвый дорогу переехал.
Морозов крикнул псарям:
– Государь не будет на травле, уведите псов!
– Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа.
Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина, сказал Квашнину:
– На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный?
– Так уж он в бреду, государь…
– Пошто было выходить? Недужил старик много, – прибавил Морозов.
– Вот был слуга примерный до конца дней своих.
Выступил Долгорукий:
– Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с Разбойного – вот он тут, Иван Петрович Квашнин, – отпустил бунтовщика на волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил. Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича…
– Так ли, боярин?
– Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев, государь, то молвлю – беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной боярином Кивриным беззаконно…
Квашнин переглянулся с Морозовым.
Морозов сказал:
– Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!
– Ты, Иваныч?
– Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно… Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно – всех казаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота дать… Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор.
– Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? – спросил царь.
Долгорукий заговорил резко и громко:
– Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии… кровь лить, не жалея, – губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно… Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, – того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы.
