– Распустил ты всех, хозяин, поблажку даешь, оттого злые люди снятся, а припри-ка всех ладом… Вот тоже земского старосту зачастил звать хлеба есть.
– Зову недаром! С посулами[114], да выпытать от него, нет ли в волостях крамолы какой?
Воевода потянул носом:
– Вот слышу сколь и не познаю, что душит горницу? Углядел – понял. Да пошто, Максимовна, сеновал в избе?
– Пото сеновал, что это клопиная трава. Ты, Митрий Петрович, из своей приказной натащил клопов, развелись – нет покою…
– Вот ладно, боярыня! Ты гляди!
Воевода распахнул полы кафтана.
– Ой, стыд! Родовитый муж и воевода без порток ходит – пошто так?
– С травой твоей упомнил: сколь раз наказывал, чтоб опушку у портков шире делать, пугвицы шить не близко – не ярыга я, боярин! И вот без порток срамлюсь перед дьяками да низким служилым народом – тебе вот тоже неладно зреть.
– Ой, хозяин, каждоденно девке Настахе твержу: «Воеводе портки-де шей ладом!» Она же, вишь, неймет, а чуть глянул, сиганула в холопью избу – должно, о женихах затевает.
– О женихах – то ладно! Холопы закупные – рабы и холопьи дети – наши рабы, холоп для нашего прибытку плодится…
– Так вот, вчера ее вицами била, и нынче должно отхвостать девку.
– Хвощи! Батог разуму учит, холоп битье любит.
Воеводша задышала тяжело, стулец начал трещать.
– Ты не вставай, не трудись – чуй!
– Чую, хозяин.
– Сей день довел мне стрелец, что атаман Стенька Разин к Самаре пригреб.
– Ой, хозяин-воевода! Ты бы маэра да солдат и стрельцов бы сполошил, да пищали, пушки оглядел. А где он, страшной? Худые сказки идут про него…
– То-то, Максимовна, вишь, стрелец не все ведает: послал я своих людей прознать толком да сыскать целовальника, притащить в приказную: целовальник все ведает, как и где были воры. А на маэра худая надежда: бражник… В приводе по худым делам был не раз, и солдаты его не любят: не кормит, не одевает, как положено, забивает насмерть – солдаты от него по лесам бегут… Моя надежда на мужиков, и ты хоть меня клеплешь, да умыслил я земского старосту звать хлеба есть в воскресенье…
– Ой, в воскресенье-т Оленины имянины, хозяин!
– Вот-то оно и есть.
– Зови, с подношением чтобы шел староста. Скажи ему: «Воеводша-де в обиде, что восьмь алтын дает…» Пущай хоть десять – и то на румяна, притирание лица будет.
– Скажу… Только, Максимовна, везде одинакое подношение: восьмь алтын две деньги.
– А ты скажи!
– Воскресенье день праздной. В праздной день лучше чествовать имянины дочки.
– Батюшка, посулы мне кто принесет и какие?
Грузная, обещающая быть как сама воеводша, вбежала в горницу воеводская дочка в девичьем венце кованом, в розовом шелковом сарафане, в шелковой желтой рубахе; на широких, коротких рукавах рубахи жемчужные накапки.
– Ой, свет ты, месяц мой! – ласково сказала воеводша.
– Месяц, солнце, а только негоже бежать в горенку из своего терема… Чужой бы кто увидал – срам!
Воевода говорил шутливо, глядел весело, подошел, обнял дочь, понатужился, с трудом приподнял, прибавя:
– Не площадной дьяк – воевода, да весчие[115] знаю – пуд с пять она будет в теле!..
– И слава те боже, кушат дородно!
– Эх, выдать бы ее за кого родовитого: стольника ай крайчего?..
– Батюшка, ищи мужа мне; хочу мужа, да помоложе и потонявее, да не белобрысого… Я тонявых люблю и черных волосом.
Воевода засмеялся.
– Ужо за ярыгу кабацкого дам! Те все тонявы. Родовитые тем и берут, что дородны.
– Хозяин, Митрий Петрович, ну как тебе хотца судить экое, что и во снах плюнешь, – за ярыгу! Ой, скажет…
– Дочка, подь к себе. Мы тут с матерью судить будем, кого на имянины твои звать, да и опасно тебе – сюда чужие люди забродят. Поди!
Боярышня ушла.
