подняли лай. Пастухи приподнялись, протирая глаза, и никак не могли понять, кто приехал.
– Сейчас бригадира позову, – сказал пастух Кине и, запрокинув голову, пронзительно закричал, словно затрубил в трубу: – Э-ге! Талай!.. Талай!..
Вскоре наверху, в чаще, послышался конский топот, и на луговину вылетел всадник на тонконогом вороном коне. Конь дико косил горячими глазами и слегка дрожал. Всадник соскочил с седла, ласково похлопал коня по лоснящейся шее – иди! – и, сняв шапку, поклонился смотрителю:
– Здравствуй, Торбогош! Давно не был… Слезай со своего Серого, тебе покушать надо!
Но дед Торбогош, не слезая с коня, обратился к Чечек:
– Ты как, внучка? Ступай отдохни.
Чечек взглянула на деда:
– А ты, дедушка?
– Я потом, – ответил дед, – сначала лошадей посмотрю.
Чечек очень проголодалась. Она бы сейчас что хочешь съела – и сырчик, и кусок хлеба, и кусок мяса, и, кажется, целый аркыт[17] чегеня выпила бы… Но она сдержанно поджала губы и сказала:
– И я потом.
Пастухи между тем окружили Чечек:
– Ай, балам![18] В тайгу приехала! Гляди – хорошо на лошади сидит!
– Может, тоже смотрителем будет!
– Лошадей любишь? Молодец! Любит лошадей!..
– Ай, балам! Слезай, покушай!..
Уставшие от своего долгого лесного одиночества, они все улыбались ей: такая радость – новый человек в тайге! Да еще ребенок, девочка. Почти у всех у них в стане или на фермах остались дети и внуки, о которых много думалось в одинокие глухие часы и потихоньку тосковало сердце…
Дедушка Торбогош обратился к Талаю:
– Сколько у тебя в табуне?
– Сто сорок семь маток, тридцать восемь жеребят.
– Верно?
– Да как же! Не первый день в бригаде.
– Прогони!
Бригадир Талай, быстро взглянув в неподвижное, суровое лицо смотрителя, чуть-чуть усмехнулся:
– Ну что ж, прогоним!
Он кивнул пастухам. Пастухи торопливо направились к своим лошадям, которые паслись около аила. А смотритель, бригадир и за ними Чечек спустились на широкую притоптанную луговину. Луговину пересекал забор из тонких жердей. Четкая синяя сквозная тень лежала от него на траве, а посреди забора отчетливо светились небольшие открытые ворота.
Ждали молча, неподвижно. Молчал старый Торбогош. Молчал скуластый бригадир Талай, прищурив свои блестящие, живые глаза. Молчала и Чечек. Солнце пригревало ей спину, размаривало, навевало дрему. Долго ли придется ждать? А вдруг долго? Тогда Чечек просто уснет да и свалится с седла всем на потеху.
Но вот послышался вдали неясный топот множества копыт, лай собак, посвисты пастухов…
Чечек встрепенулась, подняла отяжелевшие ресницы, подбодрилась. Рыжий Арслан вздернул голову и переступил с ноги на ногу.
– Гонят!..
Табун шел из тайги и по светлому склону спускался на луговину. Лошади легко бежали, перегоняя друг друга, слегка толкаясь. Матки ржали, подзывая жеребят; жеребята прижимались к маткам, мешая им бежать, и пугливо косились по сторонам.
Старый Торбогош поправился в седле, вынул изо рта потухшую трубку и засунул ее в сапог. Талай приподнялся на стременах, махнул пастухам рукой:
– Прогоняй!
Пастухи подогнали табун к самому забору. Лошади столпились, закружились на месте, как кружится внезапно запруженная вода; и как вода, нашедшая щель в плотине, просачивается в нее узкой струйкой, так и лошади, заметив открытые ворота, одна за другой сначала проскакивали в них, а потом, подгоняемые сзади, пошли чередой.
Чечек взглянула на деда: он стоял на стременах, устремив зоркие глаза в ворота, и шевелил губами. «Считает! – догадалась Чечек и тихонько улыбнулась. – Вот ведь какой! Что говорят – не слушает, все надо самому проверить».
Табун по одну сторону забора становился все меньше, а по другую сторону – все больше. Вот наконец прошла последняя матка, и жеребенок, боясь отстать, протиснулся вместе с нею. Дед Торбогош, сдвинув брови, обернулся к бригадиру:
– Тридцать восемь жеребят. Сто сорок пять маток. А где еще две?