Неужели все так и останется? Так и разойдутся, больше ничего не сказав друг другу. Кончился танец «Дружба», начался другой. Женя ждала, что вот сейчас Арсеньев снова подойдет к ней. Но подошел опять Пожаров. И она почувствовала, что ненавидит обоих — одного за то, что не отходит от нее, другого за то, что не хочет к ней подойти.
«Ну, что мне от него надо? — сердито укоряла себя Женя. — Он не любит моего отца, подозревает его в подлости».
Негодование ее разгоралось. Нет, она не может так оставить этого разговора. И вдруг, прервав танец и оставив Пожарова среди зала, решительно подошла к Арсеньеву.
— Мало того что вы ненавидите моего отца, вам еще нужно, чтобы и я… подорвать мое уважение к нему! Вы никогда не сможете этого сделать. Никогда! Вам до моего отца как до луны, а вы за его спиной… так о нем говорите!..
Арсеньев молча глядел на нее.
— Почему вы молчите?
— Я слушаю.
— Ах так! Это недозволенный удар, Григорий Владимирович! За это игрока выводят с поля!
Она остановилась, испугавшись того, что сказала. Что сделает сейчас Арсеньев? Ведь она оскорбила его!
Арсеньев молча поглядел на нее и, отвернувшись, отошел. Взгляд его был грустный и какой-то далекий… Так глядят люди, прощаясь. И Жене показалось, что он с ней простился.
Она стояла в растерянности. Как-то получилось так, что она бранила Арсеньева, а он молчал, и обиженной все-таки оказалась она. Ведь ей хотелось, чтобы он защищался, оправдывался, и потом оказалось бы, что он вовсе и не думал сказать что-то плохое об ее отце. И они бы помирились, и все опять бы стало так хорошо. А он просто отвернулся и отошел.
Зал шумел. Теперь все азартно танцевали польку. Гитары так и рассыпались мелким звоном, гремел баян.
«Где Руфа? — с тоской подумала Женя, вглядываясь в толпу танцующих. — Домой пора…»
Вдруг что-то произошло. Музыка оборвалась, и танцующие пары с разлету остановились. Наступила тишина.
— В
Она стояла около баяниста, положив на баян свою тяжелую крупную руку.
— Хватит всякие полечки-молечки! Русского давай! Что такое? Они весь вечер носятся, а мне на одном месте стоять?
Все тотчас расступились, и Вера одна вышла на середину.
— Ждала-ждала, когда меня танцевать пригласят, да так и не дождалась. А кто пригласит-то? Мальчишки все, девчонки. Мог бы, скажем, Григорий Владимирович пригласить, да не догадался.
Вера засмеялась и, подбоченясь, подошла к Арсеньеву.
— Ты что это, Вера? — окликнула ее Анна Федоровна. — Чего шумишь?
— Ничего, на то и праздник! — отмахнулась Вера и снова рассмеялась. — Ну хоть спляши со мною, что ли, Григорий Владимирович. Неужели и этого я не достойна?!
Арсеньев постарался улыбнуться.
— Да ведь я же не умею, Вера, вы забьете меня совсем.
— Ах, вы только вальсики умеете! С директоровыми дочками!
— Ну, уж это никуда не годится, — рассердилась Анна Федоровна. — Сама не знаешь, что мелешь. Жалеть ведь будешь потом, знаю я тебя.
— Русского давай, — снова закричала баянисту Вера, — плясуны найдутся!
Грянула развеселая «русская», и Вера, больше никого не приглашая, пошла плясать и притопывать. Плясуны, конечно, нашлись. И такой шум пошел, словно веселая метель закружила всех — и притопы, и припевки. Девушки выбивали дробь каблучками, ребята выделывали разные коленца, щелкали пальцами, хлопали по своим подошвам, ныряли вприсядку. А Вера плясала, слегка запрокинув голову, ни на кого не глядя, будто и не было тут никого, только она, да баян, да гитары. Плясала, а на лице ни улыбки, ни веселья, плясала, будто грозила кому-то своими черными густыми бровями, и в сверкающем взгляде ее порой чудилось сверканье слезы…
— Эй, звончей давай! — покрикивала она. — Чай, живые пляшут, не мертвые…
Баян разливался, гитары гудели и звенели. Плясали уже все — и кто умел, и кто не умел. Анна Федоровна, стоя в сторонке, с тревогой приглядывалась к Вере — странная она сегодня, и лицо у нее грубое какое-то, слишком черные сегодня брови, слишком яркий румянец на щеках, и губы… Постой! Да ведь она же, кажется, накрасилась…
Анна Федоровна еле удержалась, чтоб не простонать вслух: «Ох, дура, дура! Ох, глупая ты голова!»
Не плясала и Женя. Услышав восклицание Веры насчет директоровой дочки, она испугалась, удивилась. Почему? За что? Если у Жени отец директор, то ее за это и обижать можно?
Поймав Руфу за руку, Женя потащила ее из круга.
— Руфа, почему это она? Я что-нибудь не так… Не то сделала?
— Ничего ты не сделала! — беззаботно ответила Руфа. — Пляши, да и все… Не обращай внимания.
И Руфа снова пустилась плясать, припевая. «Хоть бы Пожаров… Куда он девался? — вся съежившись, думала Женя. — Вот он!»
— Аркадий Павлович!.. Аркадий Павлович!
— Что с вами, Женя? Почему вы убежали?
Арсеньев, тихонько выходя из клуба, отыскал взглядом Женю и увидел, как она протянула обе руки Пожарову.
На рассвете
Озеро, налитое зарей, розовело среди поседевших от росы тростников. Солнце еще не взошло, но все кругом уже проснулось — кусты стряхивали росу, цветы поднимали головки, и в зоревой хор соловьев вступали голоса разных лесных птиц.
Женя и Пожаров медленно шли по берегу. Женя молчала.
«Как необыкновенно кругом… — думала она, — оказывается, я ни разу не видела утренней зари. Столько лет на свете прожила и ни разу не видела… Но что мучит меня, что случилось? Ну, танцевал со мной, один только танец — один! — а потом поссорились, и он ушел. И все. И ничего больше. А что ж, я должна была слушать молча, как он обижает отца? И в конце концов, что я ему и что он мне?» Но голос, которого Женя не хотела слушать и к которому все-таки жадно прислушивалась, настойчиво повторял: «А все-таки случилось. Он глядел на меня, как в том сне, у него серые глаза, эти глаза и сейчас глядят на меня, я их вижу, я их чувствую…»
— Эх, и поплясали мы сегодня, — проглотив зевоту так, что пискнули челюсти, сказал Пожаров. — На целую неделю зарядочка.
Женя вздрогнула, она совсем забыла, что Пожаров идет рядом.