Правда, ее теперь, как никогда, тянет домой, к ласкам и нежности тети Таши, без которых так изголодалась ее маленькая душа, к суровой заботливой Клавдии, к серьезному, замкнутому, но безусловно любящему ее Сергею, к Шурке, наконец, к милой суетливой Шурке, так трогательно привязавшейся к ней.
Но ложный стыд, извращенное самолюбие запрещает Наде вернуться туда снова. Как она пойдет к ним? С каким лицом? С какими глазами? Она всех там так больно обидела, оскорбила в свой последний приезд. Клавдию так несправедливо уязвила ее убожеством, Шурку просто прогнала от себя… Тетю Ташу обижала все время своею небрежностью и эгоизмом, резкостью и невниманием к ней. Сережу сердила, раздражала своим дурным, нерадивым учением. И потом, как вернуться домой такой, обманувшейся в своих лучших мечтах и надеждах? Она — Надя — так хвастала им всем радостями своей чудной, «волшебной» жизни, так подчеркивала свое призрачное кажущееся счастье. Так неужели же теперь ей придется расписываться в противном, признать свое поражение, показаться в смешном и жалком виде! Нет, нет, нет! ни за что, ни за что! Уж пусть лучше она станет мучиться здесь, в этом опротивившем ей донельзя, ненавистном чужом доме. Пусть будет страдать одна, но домой она не вернется ни за что!
С самого утра моросит нудный мелкий дождик. Хмурое небо задернулось серой непроницаемой пеленой. Извозчики с мокрыми верхами пролеток, забрызганные грязью колеса автомобилей и раскрытые зонтики над головами прохожих — все это довершает унылую картину петербургской осени.
И в роскошном особняке Поярцевой тоже царит уныние, тоже тоска. Несмотря на то, что только пробило два часа пополудни, уже зажгли электричество во всем доме. В зеленой комнате вспыхнули большие матовые шары и лампионы, эффектно приютившиеся между широкими листьями пальм и платанов. Здесь, около клетки попугая, похожей на игрушечный домик, сгруппировалось почти все население этого дома. Сама Анна Ивановна в белом фланелевом капоте с усталым от бессонницы лицом (она за эти сутки головы не прикладывала к подушке, ожидая с часа на час катастрофы с ее любимцем), обе старые приживалки, Ненила и Домна, Лизанька с распухшими от слез веками, Кленушка с ее спокойным, обычно флегматичным видом, лакеи, горничная…
Ветеринар только что ушел. Он как честный человек не пожелал даром брать денег с владетельницы умирающего Коко и объявил решительно, что делать ему здесь больше нечего, что гибель птицы неизбежна и что больному попугаю грозит заворот кишок.
Впрочем, его слова явились теперь лишними: каждому из присутствующих и так было слишком очевидно, что минуты Коко сочтены. Уже несколько часов несчастный попугай лежит с ощетинившимися перьями в углу клетки на спине с поднятыми вверх и судорожно движущимися лапками. Его грудка бурно вздымается под прерывистым дыханием. Его клюв широко раскрыт, и глаза подернуты предсмертной пленкой. Вот он сделал снова судорожное движение лапками и глубоко вздохнул.
— Никак кончается, благодетельница? — прошептала Лизанька и залилась слезами.
Насколько были искренними эти слезы, ведает только один Бог. Если бы не присутствие Анны Ивановны, наверное, дальновидной Лизаньке и в голову не пришло бы так плакать. А теперь она буквально разливается рекой на глазах Поярцевой. Ей вторят Ненила Васильевна и Домна Арсеньевна.
— Кокушка! Голубчик ты наш! Солнышко красное, на кого ты нас покидаешь… — тянут они раздирающими душу причитаниями, не забывая, однако, в то же время подавать нюхательные соли и нашатырный спирт Анне Ивановне, которой буквально делается дурно при виде предсмертных мучений ее любимца.
— Дайте мне его сюда! Дайте голубчика моего! — шепчет Поярцева, протягивая к клетке дрожащие руки.
Три пары рук устремляются вперед привести в исполнение ее желание.
Лизанька опережает всех и со всякими предосторожностями извлекает бьющееся в агонии тельце Коко из клетки и кладет его на колени Поярцевой.
— Бедный ты мой, голубчик ты мой… — захлебываясь слезами, шепчет Анна Ивановна, нежно лаская его перышки.
Но этих нежных слов, этих слез не видит и не слышит умирающая птица. Стараясь захватить побольше воздуху, широко раскрывает свой клюв Коко, потом вздрагивает еще раз, беспомощно взмахивает лапками и валится на бок, как сраженная бурей ветка.
— Убила! Как есть убила! Помер голубчик наш! Из-за нее, злодейки, убийцы, помер… — неожиданно проносится по зеленой комнате, по всему особняку Поярцевой резким отчаянным криком.
И Лизанька делается совсем как исступленная в эти минуты. Она рвет на себе волосы, громко рыдая, и выкрикивает во весь голос:
— Убила! Убила! Убила!
Все вздрагивают, замирают от неожиданности. Что значит этот крик? Кто кого убил? В уме ли она, Лизанька? Не помешалась ли с отчаяния и страха ответственности за смерть дорогой птицы!
— Что такое? Кто убил? Кого? — срывается и с уст взволнованной до последней степени Анны Ивановны, вскинувшей на плачущую и исступленно-кричащую девушку испуганные, тревожные глаза.
— Да она… она… Надя!.. Кому же и быть другому… Она уморила, убила солнышко наше, Кокошу ненаглядного, сокровище мое… Радость мою единственную… Печальную любовь сердца моего! — не забывает вплести в этот букет нежных терминов высокопарную по своему обыкновению фразу Лизанька.
Но никто не обращает внимание на эти причитания, никто, кроме горничной и двух лакеев, отвернувшихся в сторону и незаметно фыркнувших под шумок.
— Как убила? Когда убила? Чем? Что ты путаешь? Говори толком, повышает голос Анна Ивановна.
— Нет, не путаю, не путаю я, благодетельница. Кокошку нашего она на самом деле убила, Наденька… Обкормила его сыром в день своих именин. Целые полфунта на него скормила. Я уж и так и сяк усовещевала и отговаривала, а они только ножкой топнули: молчи, мол, не в свое дело не суйся. А с той поры Кокочка и заболел. Я-то все боялась докладывать вам. Все думала, перемелется, обойдется как- нибудь… Гнева вашего справедливого боялась, благодетельница, а вот и не обошлось. Погиб он, злосчастный мученик, томный любимец наш, жертва безгласная!.. Простите меня окаянную, в тюрьму меня заточите за это, в темницу на хлеб и на воду! — и Лизанька грохнула на колени, воя и причитывая и рыдая в голос под аккомпанемент ахов и охов двух других приживалок.
Словно бич, ударили ее слова Поярцеву; Анна Ивановна выпрямилась, слезы ее высохли мгновенно, глаза блеснули сухим огоньком.
— Позвать сюда Нэд! — коротко приказала она лакею.
— Позвать сюда Нэд, — услышала эти слова и сама Надя у порога зеленой комнаты, куда спешила идти узнать о причине громких криков и отчаянного плача, разносившихся по всему дому.
— Я здесь, Анна Ивановна. Что прикажете? — произнесла, появляясь на пороге, девочка.
Пустая клетка-домик, мертвое тельце Коко, распростертое на коленях Поярцевой, взволнованное лицо последней, слезы в глазах приживалок и их притворно прискорбные физиономии — все это сразу дало полное освещение Наде о случившемся.
Как бы в подтверждение догадки Лизанька истерическим жестом подняла руку, указывая ею Наде на безжизненное тельце Коко, и взвизгнула во весь голос:
— Убийца!
— Тише, Лизанька, — болезненно морщась и зажимая уши, проговорила Поярцева, потом добавила, обращаясь к Наде: — Полюбуйтесь на дело рук ваших, Нэд.
Надя опустила голову. В голове ее промелькнула мысль о том, что она действительно виновата в случившемся с Коко непоправимом несчастье.
— Виновата, Анна Ивановна… — прошептали дрогнувшие Надины губки. Виновата… — еще тише прошептала она.
Поярцева посмотрела на нее теми же холодными, полными укора и сурового осуждения глазами.
— Что мне в вашем запоздалом извинении, Нэд? Оно не вернет мне уже моего бедного Коко к жизни… Такой незаменимой потери мне не вернуть никак. Он мне был дороже всего на свете. А вы