чувством радостной победной обоюдности.
Покамест мы плясали, подвалил с завода рабочий люд. Охотников поплясать в колодках было великое множество. Уморившихся фэзэошников разували нарасхват. Только аккордеониста никто не сменял, и он играл без устали. Это именно он, мастер штукатуров, в группе которого учился Колдунов, и придумал вывести на площадь мужское общежитие, обув его в башмаки на деревянном ходу.
Среди толпы я углядел Васю Перерушева и Надю Колдунову. Они работали вместе на складе заготовок. После суда, хотя он оправдал ее, Надя побоялась вернуться в столовую. Она работала контролером в отделе технического контроля: помечала мелом на стальных заготовках, приплывших по рольгангам на склад, поверхностные изъяны, которые затем вырубались с заготовок пневматическими зубилами и выплавлялись горящей струей газового резака.
Вася Перерушев не смог возвратиться в формовочное отделение чугунолитейного цеха, хоть и мечтал об этом: болели ноги. Полина Сидоровна лечила его муравьиным спиртом. Выхаживая Васю, подыскивала ему работу, не вредную для ног. Добрый совет подала Надя: устроить его клеймовщиком к ним, на склад заготовок, — клейми себе и клейми проплывающие блюмы и слябы. Забежала Полина Сидоровна на склад, постояла поблизости от клеймовщика. Воздух — чисто огонь, когда плывет с блюминга очередная плавка. То? здесь лишь ей показалось полезно, что всю хворь из костей прогонит жаром. Похлопотала Надя перед начальством, оформили Васю клеймовщиком.
К огненному воздуху Вася привыкал с трудом. Иногда являлось ощущение невесомости: вот-вот поднимешься от жара в простор здания и нисколько не ушибешься, если сквозняком нанесет на опору или ферму, а если попадешься на пути карусельного крана, таскающего на стеллаж заготовки, тебя погонит впереди него воздушной волной. Постепенно Вася привык на новом месте, притерпелся, и когда кто-нибудь говорил, что не мешало бы ему получить настоящую специальность, он отвечал, что пока погодит, а там посмотрит, куда податься. Васино лицо стало изжелта-коричневым: такой загар, грязноватый, грубый, прижигается на лице у всех, кого постоянно в часы труда опаляет зноем черных металлов.
Толя Колдунов остался на пляшущей площади. Надя, Вася и я пошли домой.
Нас догнал Авдей Георгиевич Брусникин. Он был по-прежнему машинистом турбины. Когда вводили в действие очередной турбогенератор на новой паровоздушной станции или на самой электростанции, то центровку, наладку и пуск этих машин главный инженер завода поручал Брусникину. За время войны он дважды был награжден орденом Ленина. На торжественных собраниях его обычно выбирали в президиум.
Я никак не мог определить, что притягивало меня в облике и поступи Брусникина. Бабушку Лукерью Петровну это чувство не мучило: провожая взглядом Авдея Георгиевича, она умиленно вздыхала: «Умственный человек! Не наш брат, ошарашка». На этот раз, идя рядом с Брусникиным, я определил его суть, проявлявшуюся в поступи и облике: достоинство, независимость, И вдруг полностью принял Брусникина, прогнав раздражение; оно, как заподозрил, было из-за прежней, еще детской неприязни к Нюре: дочь-то она ему дочь, но такая непохожая на него, что только руками разведешь!
Я шагал, крутя на пальце выгоревшую до коричневы черную ремесленную фуражку. То, что я улыбался и крутил фуражку, веселило встречных. Но не у всех в глазах сияла радость...
Перед кинотеатром, из которого выходили с инструментами и пюпитрами музыканты джаз-оркестра, теснились школьники вперемешку с железнодорожниками, вразброд тянули «ура».
Школьников поддерживали басы железнодорожников, к ним подключились Брусникин, Надя и я, лишь Вася Перерушев крикнул:
— Ба-анзай!..
Брусникин в момент двинул его плечом.
— Снова, гляжу, тюрьма плачет по тебе, — сказал он Васе, когда мы выбрались на тротуар.
— А чё? Банзай — значит «ура».
— Не притворяйся.
— А чё? Нельзя?
— Ну, хватит. Предупредил дурака, усвоил — и помалкивай, А то я поворачиваю, поворачиваю, да так поверну...
Навстречу прошла девушка. Вздрагивали золотые полумесяцы сережек, и волосы, завитые в спирали, пружинили за спиной. Вася восторженно щелкнул языком. За девушкой лихо прошла молдаванка, концы косынки вились над плечами, полотно вышитой кофты никло к груди, трепетал подол юбки. Пока мы не свернули с тротуара на Тринадцатый участок, нам попалось навстречу еще много девушек, шли они поодиночке, как будто для того, чтобы можно было хорошо любоваться ими.
Я попридержал Васю Перерушева за хлястик френча и шепнул, что сегодня почему-то все девушки красивы. Вася обрадовался: и он был поражен тем же. Даже «страхилатка» Надя Колдунова кажется сегодня миловидной.
Глава двенадцатая
Расходясь по комнатам, мы с Васей условились отправиться вечером на заводскую площадь.
Бабушка Лукерья Петровна красила детские шапочки. Гарус ей поставляла Матрена Колдунова. Вагонный цех, где она по-прежнему работала сторожихой, получал изрядное количество обтирочных концов. В кипах из смеси ваты, пеньки, хлопка, кордовых нитей попадались мотки гаруса; их-то и выуживала из кип и приносила бабушке Матрена Колдунова, — деньги от продажи шапочек они делили поровну. Пальцы у бабушки были растрескавшиеся, почти не заживали, их щипало от соприкосновения с водой. Погружая шапочки в краску, она постанывала от боли, а когда обтирала пальцы фартуком, то плакала.
Я сперва смазал ей руки вазелином и тогда уж сказал, что окончилась война.
— Слава господу, — молвила она, укачивая пальцы. — Отлились ворогу слезы. Божья матерь, — она поглядела в угол нашей комнаты, который был пуст, если не считать паутинки, бившейся под потолком от движения подпольных сквозняков, — милостивица, неужели опять допустишь, чтобы родились на Россию новые вороги? Не допусти, матушка, замори их в завязи. Слава господу и тебе, пресвятая! Поди-ка, скоро Маруся вернется. Трудно мне без кормилицы, а ее сыну без материнской ласки.
Я лег в постель. Голову засунул меж подушек: по коридору гоняли на самокатах ребятишки — их шарикоподшипниковые самокаты, жужжа, подпрыгивали на сучках и шляпках гвоздей. И я со своими друзьями гонял на самокате по коридору, и от нашего шума закрывались подушками, возвратись из ночной смены. С тех пор плахи пола повытерлись, повыбились, и катание стало совсем не гладкое, но, может, еще заманчивей, увлекательней из-за пущей громкозвучности.
Слышен голос Коли Таранина, летящего на самокате. Бабушка высовывается из комнаты, грозит оборвать ему все уши, вдобавок стращает тем, что дядя Сережа (это я-то дядя!) никогда не будет угощать его ни сахаром, ни картошкой. Коля увел ребят на улицу и помчался с ними к трамвайной линии.
Дремотная память возвращала меня к прошлой ночи, к фэзэошникам, пляшущим в колодках, к красивым девушкам. Потом возвратила к приходу домой. И тут началась моя тревога о себе. Кажется, нет у меня чувства родства не только к отцу и бабушке Лукерье Петровне, но и к матери. С того дня, когда отец задержал на колосках Петра Додонова, во мне поубыла тяга к нему. Правда, я изредка гостил у него. И хотя был равнодушен к работе отца, может, потому равнодушен, что за нею он не помнил обо мне, — я все-таки узнал от Глаши и от деревенских, что за два лета он п о д н я л ферму. Скот обеспечен сеном и силосом. Падежа нет. Раньше из-за бескормицы со средины зимы коров отводили в соседние колхозы, лишались молока и приплода; теперь наоборот — сюда отдают коров на сохранение. Доярки поначалу ненавидели отца: запретил являться к дойкам с детьми. У иной пятеро ребят, покуда набарабанятся молоком, ведра полтора выпьют. Летом три, а то и четыре дойки. В переводе на базарные деньги пятеро выдуют молока не меньше, чем на две с половиной тысячи рублей. Вот какой урон ферме! Отец превратился в надсмотрщика. И не было ему среди доярок других прозваний, как кровосос, лютодей да кат. Позже, когда доярки стали получать за высокие надои премии тысячами литров молока, телками, ярочками и пыльновидным тростниковым сахаром, они прониклись уважением к его строгому хозяйствованию, но нелюбовь к нему за то, что он р е з а л п о ж и в о м у, в их душах осталась: никогда не обращались к отцу по имени-