домоседами, нянчившими малых детей, и даже нами, ребятней. Девчонок задувка домны не волновала, разве что Нюрку Брусникину, и то лишь потому, что ее отец Авдей был машинистом турбины на воздуходувке, обеспечивающей домны воздухом и паром, а может, еще и потому, что это интересовало Костю Кукурузина, с которым Нюрка собиралась пойти смотреть первую плавку чугуна на печи «Комсомолка».
Костя и меня приглашал, но я отговаривался: неохота у бабушки отпрашиваться, и мама, когда придет из магазина, забоится, что сунусь под раскаленный металл. Костя наверняка догадывался, что причина совсем не в этом, а в том, что он берет с собой Нюрку, однако не заговаривал об этом. У Кости было правило: никому не давать отчета, куда и с кем он идет. В своевольном поведении его было, однако, столько независимости и достоинства, что Владимир Фаддеевич предоставлял сыну полную самостоятельность, а Костя умело, без лишних трат и подсказок, вел их холостяцкое хозяйство. Учителя были довольны его успехами и дисциплиной. Что же до обитателей барака, их поражало, что Костя сам смастерил фотоаппарат и сделал электростатическую машину, дававшую молниевую искру. На это все барачные смотрели как на з а г л у м н о с т ь и как на талант, который дан не многим.
Я ушел в комнату, умоляя про себя Костю забежать за мной. Он забежал и, словно моя мольба передалась ему, удивленно промолвил:
— Серега, ты чего? Идти так идти.
— Ды, сынок, ды, красавец, — запричитала бабушка, оглаживая байку дымчатого пальто Кости, — не отпускай ты Сережу от себя. За руку ухвати да этак и держи. Ведь он у нас сорва?н. Ведь что он вытворял в Ершовке... На плуг падал. Кабы не знахарка...
— Слыхал, Лукерья Петровна.
— Ды, сынок, ды, умница, да он ведь один-разъединый у нас. Ведь ежели что, боженька ты моя, ведь светопреставление... За руку ухвати да этак и держи.
Мы поехали в трамвае. Вагон промерз, серым инеем обложило фанерный потолок, на стеклах наросла толстая снежная твердь; она в булатно-синих оттисках монет. Казалось, что едем неизвестно где и куда, то ли по городу, то ли по степи, и нет здесь ни жилья, ни зверя на тысячи верст вокруг.
Кондукторша пригрозила пассажирам, что принципиально не будет объявлять остановок, если граждане, набившиеся в тамбур, не возьмут билетов. А может, она не знает остановок? Или ей, стоящей на сиденье калошами, надетыми на валенки, не хочется протирать продушину, быстро затягиваемую ледком, и вглядываться через нее, что там, в мире, куда мы прибываем?
На одной из остановок народ, согласно толкаясь для разогрева, попер из вагона в оба выхода.
Мы выскочили прямо в дым. Ветер вытягивал дым из трубы агломерационной фабрики, пригибал его на бараки Пятого участка — они казались снулыми — и тащил в котловину завода, куда, подстегиваемая морозом, шла темная среди снега толпа.
Вахтер выудил нас из толпы: что-то, кажется, мы никогда не проходили мимо него? Мы стали уверять, что проходили, на Шестом, участке живем. И там он нас не встречал. Сам с Шестого. Пришлось сознаться. Он потеснил нас от ворот. Унижались, упрашивали — не пустил! Тогда Нюрка, не переносившая отказов, передразнила его; вахтер шепелявил.
Проехали на трамвае еще остановку. Долго трусили рысцой, прикрывая лица варежками, до каменных бараков Шестого участка. Отсюда, передохнув в затишье, бежали шапками вперед. Такая палящая стужа была в ветре, что только это и спасало, если двигаться в наклон, чтобы не захлебнуться. Взглянешь из-под шапки, обметанной куржаком, — перед тобой покрытая копотью, маслами, пеком, пробуравленная конской мочой дорога, газгольдер с красным хлестким флагом, угольная башня, задеваемая облачной рванью, дымы, пегие, грачиной черноты, ядовито-желтые, и выхлопы пара из тушильных башен, и его превращения в ледяные гвоздики, выпадающие со звоном.
Сбоку подступы к домне загромождены. Хаос кирпича, будок, грузоподъемных лебедок, решетчатой арматуры, стальных суставчатых труб, через которые мог бы пролезть десятипудовый боров. Подле железобетонного пня домны, куда Костя вывел меня и Нюрку, мы все трое, вконец ознобясь, наперегонки пустились к лестнице и поднялись на литейный двор. Точно такая же лестница подле первой домны, на которую Костя изредка брал меня, идя к отцу. Недавно Владимира Фаддеевича перевели на новую печь, и теперь он здесь и защитит нас, если будут прогонять.
Чуть забрезжил свет литейного двора, кто-то, молодцевато спускаясь оттуда, цыкнул:
— Вы зачем?
— Пионеры. Приветствовать! — крикнула Нюрка.
И едва мы взлетели наверх и шли мимо людей, стоявших группами у перил, Нюрка, когда намеревались нас задержать, зычно повторяла все то же, для убедительности выдернув концы галстука на отворот пепельной кроличьей шубки: «Пионеры. Приветствовать». Я шел за ней. Чей-то насмешливый бас заметил, что я не то что в пионеры — в октябрята, наверно, еще не принят. Она ехидно отозвалась:
— Ростиком не вышел.
Даже сегодня, когда ей должно было быть за это неловко перед Костей, она не обращала на меня внимания.
Я не умел, как она, уклонять взгляд от неприятного человека, если он смотрел, желая встретиться со мной глазами, потому, презирая Нюрку за это, я завистливо поражался ее способности начисто не замечать тех, кого она не хочет замечать.
Находчивость Нюрки немного смягчила мою нелюбовь к ней. Я даже на миг помечтал тогда, что она подружится со мной: ведь я хороший, и она не должна относиться ко мне равнодушно. Но ее ехидное «ростиком не вышел», предназначенное не тому насмешнику, а именно мне, резануло меня. Я понял: Нюрка жадно меня замечает, и не для чего-нибудь — для мести.
Я чуть не заплакал. Что я ей сделал? Почему она сразу невзлюбила меня? Чем виноват перед ней барак, что она презирает в нем всех, кроме своих родителей, сестры Ольги и Кости Кукурузина? Зачем она задается? Неужели нужно задаваться, если у тебя вогнутые в коленях ноги, бело-голубое лицо и вся ты быстрая, верткая и невозможно не повернуть тебе вослед голову?
Раньше мне была противна мысль пожаловаться Косте на Нюрку за себя и за весь барак; здесь вдруг захотелось пожаловаться, при ней же, пускай поморгает глазами, пусть сознается, что я правильно подметил ее гонор.
Но я не успел пожаловаться. Мы уже оказались близ паровой пушки, у которой, считая черные сырые ядра, скатанные из чего-то вязкого, стоял Владимир Фаддеевич. Он был обеспокоен тем, что бригаде горновых, где он за старшего, надо выдавать первый чугун «Комсомолки», а тут еще мы пришли. В другое время чихать бы ему, что не положено детям появляться у домны, а сейчас страшновато: здесь «верхушка» завода и города, представители из области, из самой Москвы, из Наркомтяжа — не придрался бы кто... Да и не знаешь, что печь выкинет.
— Ладно. Встаньте на фурменную площадку, позади паровой пушки, и стушуйтесь.
Владимир Фаддеевич обмахнул войлочной шляпой взмокшие волосы. Над горновой канавой лежал лист железа, и, завиваясь на его края, из канавы вымахивал факел горелки. Лист был багров. Канава под ним, заглаженная по всему руслу песком, сушилась. Ударом чуни, лопатисто-широкой, сшитой из транспортерной ленты, Владимир Фаддеевич передвинул лист, опять подсунул горелку и вернулся к пушке. Опробывая пушку, он выгнал из ее ствола натисками пара бревешко, состоящее из той же черной сырой массы, что и ядра.
У первой домны мерно перемещались силуэты горновых. Силуэты были грифельно-мягки на цвет. Казалось, это не люди, а их тени, скользящие по панцирному низу печи. Пока я смотрел, как протачиваются сквозь бронированное туловище домны синие газовые огни, в горновую канаву вытек чугун. В первое мгновение, когда я еще ничего не понял и когда из летки полыхнуло белизной, мне померещилось, что блеснуло и вот-вот вырвется солнце, кем-то закрытое на зиму. Но потом, унимая ослепительность белизны, вскинулось едва ли не под самое кольцо воздухопровода пламя и, сжимаясь, успокаиваясь, чисто обозначило выплывающей в канаву металл, который можно было бы принять за сметану, если бы над ним не толклись искры-пушинки, не дрожало марево.
Вдруг совсем рядом будто что-то подорвали. Взрывной толчок сменился вязким утробным хлюпаньем. Хлюпанье перекатилось в бурлящий клекот, и вслед за повторным толчком слева от нас в воздухе пронеслись багровые ошметки и струи. В шею горновому впилась огненная капля, и он, хватая ее, словно