на родине, переправился туда для подпольной борьбы с польскими фашистами, а теперь будет бороться и против германских. Кое-кто в бараке судачил о другом... Глупости! Ее отец революционер и бежал из-под расстрела, когда власть в Польше захватил Пилсудский! Ее отец за народ, за советскую власть.
Я сказал Вале, что помню, как однажды она пришла в школу с заплаканным лицом. Она спросила, почему же я не подошел к ней и не спросил, чем она опечалена. Я напомнил, что подходил, но она прикрикнула на меня и разревелась. Валя этого не помнила и, чтобы я не рассердился, провела белой кроличьей варежкой по моей щеке.
Она рассказала, что? было тогда в их семье. Когда мать взялась разыскивать отца и не нашла (ей лишь советовали ждать), она от отчаяния решила покончить с собой и спросила, согласятся ли дети умереть вместе с ней, чтобы она умерла спокойно. Валя и средняя сестра, Геля, захотели умереть с матерью, а младшая, Ванда, — нет; потом все-таки раздумала отделяться от матери и сестер и только просила, чтобы не больно было умирать. Мать протопила комовым антрацитом печку и, когда на колоснике остался один кокс, чуть горевший голубыми огоньками, положила детей на кровать, поцеловала их и всех заставила поцеловаться между собой; потом закрыла вьюшку и легла у них в ногах. Но тут же матери пришлось встать. Кто-то вбежал в коридор барака, сразу подлетел к их двери, шибко застучал и предупредил, что сорвет дверь с крючка. Мать открыла. В комнату ворвался Владимир Фаддеевич Кукурузин, вскочил на табуретку и выдернул вьюшку.
Кукурузин знался с Валиным отцом. Они работали на Железном хребте, Валин отец — машинистом экскаватора, Владимир Фаддеевич — взрывником, и когда из взрывников перешел на домну, в горновые, знакомство их не прерывалось.
Кукурузин проходил мимо барака, заметил, что у них топится печка. И вдруг увидел поверх занавесок, что Галина Семеновна задвинула заслонку, и обо всем догадался.
Он выговаривал матери: узнает, погоди-ка, Збигнев Сигизмундович, какую дурость ты едва не сотворила, то... Да кто тебе позволил жизнью дочек распоряжаться? И свою судьбу на распыл пускать? Покуда живется — живите, и точка.
Валя была по-прежнему убеждена, что Збигнев Сигизмундович в польском подполье. Она доказывала это внушительным доводом. Отец однажды кончил работу и спускался с горы к трамваю. Шел по шпалам. Услыхал — позади идет состав с железняком. Обратил внимание на стрелку: она была так переведена, что состав мог врезаться в думпкары. Он перевел стрелку — и бегом к стрелочнику в будку. Стрелочник с ремонтными рабочими балагурил. Как глянул в лицо Збигнева Сигизмундовича, так и обмер: «Батюшки, стрелка!..» А тут как раз поезд мимо будки. И никакого крушения. Стрелочник на колени упал перед ее отцом.
Про находчивость Соболевского писали в газетах, на торжественном вечере в театре его наградили часами. А через недельку-другую тот человек в комканой фуражке понаведался. Обходительный. Спасением поезда поинтересовался. Про стрелочника пошутил: его, мол, дня два подряд пробирало цыганским по?том. Отец по-дружески ушел с ним, с кожаной фуражкой. Ясно, что отцу дали секретное задание, раз он проявил себя героем. Другой бы побоялся тронуть, а не то что перекинуть стрелку: вдруг да оказалось бы, что стрелка была в правильном положении. Я согласился с Валей, это ее взволновало, и она сильно-сильно прижала руки в пуховых кроличьих варежках к моим щекам в каком-то радостном неистовстве. Через секунду ее уже не было возле меня.
Я долго стоял под ее окном, но свет за ним не вспыхнул.
Глава третья
Галина Семеновна устроила Валю ученицей в продуктовый магазин.
— Трудно одной семью тащить. Все подмога. Долго промывальщицей я не продержусь. В сырости и в сырости. Пока промоешь паровоз — мокра, как мышь. Пусть торгует. Сытая специальность, — оправдываясь, говорила она.
Сходству судеб моей матери (она тоже начинала продавщицей и тоже в нелегкие годы) и Вали Соболевской я почему-то придавал почти суеверное значение. Мнилось, что Валя будет мне близким человеком. Я протягивал это сходство в будущее: мать потом ушла из торговой сети на завод, работала оператором блюминга и славилась как бесценная труженица. Так будет и у Вали.
Основным ощущением моей довоенной жизни было ощущение счастья. Но больше всего я чувствовал себя счастливым не тогда, когда мать работала в коммерческом хлебном магазине и угощала меня горбушками, сайками, маковыми халами, горячими бубликами, и не тогда, когда заведовала магазином «Союзмолоко» и я лакомился мороженым и цукатными сырками, и не тогда, когда она была буфетчицей в кинотеатре «Звуковое» и мне перепадали яблоки, печенье, лимонад, вобла, — а тогда, когда мать сидела в стеклянной, просторной, как салон-вагон, кабине главного поста и двигала рукоятки контроллера. Она двигала их как-то магически музыкально, будто управляла электрическим оркестром, а в действительности гоняя в валках под кабиной солнечно-алые слитки, и они издавали гулы, рокоты, трески, искрились, полыхали, ужимались, шипели. Я гордился и тем, что она катает сталь, и тем, что получает премии, и даже тем, что возвращается с блюминга с кроваво-красными глазами. Глаза маму подвели: врачи запретили ей работать на главном посту. Душевная тусклота и разочарование постигли меня, едва мама оставила прокат и стала продавцом молочного магазина, которым прежде заведовала.
Еще работая оператором, она занималась на курсах медицинских сестер. При записи предупреждали: «Готовим на случай войны». Ее взяли в армию месяца через полтора после начала войны.
Предопределяя судьбу Вали по судьбе своей матери, я переводил продавщицу Валю на главный пост блюминга, и она превращалась в знаменитого оператора. Но дальше я не представлял себе ее судьбы. На войне Валю мне трудно было себе представить. Война закончится скоро, нам с Валей будет лет по шестнадцать. И больше войн не будет. Ведь все говорят — эта война последняя.
Еще предвоенной весной я рвался в ремесленное училище. Отказали — несколько месяцев не хватало до четырнадцати. Рвался туда, в общем-то, из-за формы: фуражка с лаковым козырьком и эмблемными молоточками, шинель черного сукна, оцинкованные пуговицы. Парадная гимнастерка репсовая, то синяя, то кремовая; праздничные брюки суконные и широкие, словно матросские!
После незадачливой попытки бежать на фронт я поступил в ремесленное училище, почти не думая о форме: какую одежду дадут, такую и носить буду. Меня определили в группу газовщиков коксовых печей.
Я виделся с Валей урывками. Уходил рано утром и возвращался после ужина. Кроме часов, отведенных на еду, все время было занято специальными теоретическими и практическими занятиями, сбором металлического лома для вагранок, шагистикой, знакомством с винтовкой образца 1891—1930 годов, обучением штыковому бою.
Военрук, тощий молоденький лейтенант, браво ступавший не гнущейся после ранения ногой, вручал нам тяжелые бутафорские ружья. Мы изготавливались к бою, упругим шагом двигались на соломенное чучело и так падали, протыкая его. Излишнее рвение лейтенант умерял похвалой, зато не терпел вялости и своим ядовитым шепотком спрашивал у очередного «мешка»:
— Чи ты скуропаженный, чи кум твоего дядьки?
Валино учение проходило иначе. Чтобы раньше поставили ее на самостоятельную работу, она пропадала в «Гастрономе» с темна до темна. Зимой директор назначил ее продавщицей хлебного отдела.
Иногда, выбрав свободный час, я бежал в «Гастроном». Валя была рада моим приходам. Во время раздачи хлеба к прилавку не подступись: справа очередь, слева наблюдающие за очередью, сами метящие поскорей получить хлеб. Приблизившись к прилавку — сразу яростные крики с обеих сторон:
— Эй, ремесло, не притыкайся к очереди, пока шишек не получил.
— Ишь, архаровец!
— Пропустить надо парня: чать, наверно, сутки сподряд с производства ни шагу, все для родины старался.