Я остановился, но она лишь полуобернулась и звала меня за собой веселыми взмахами руки. Было ясно, что никому и ничему не изменить ее решения. Если я потопаю на Тринадцатый участок, у Вали хватит задора и отчаяния дойти до котлована и выкупаться. Я и сам, едва Галина Семеновна упомянула о котловане, страстно желал порезвиться в его горячих водах. И вместе с тем я уважал волю и тревогу Галины Семеновны и не мог положиться на себя ни в чем, куда бы ни поманило меня Валино стремление, которому она была почти не в силах сопротивляться, но чего, наверно, и сама не сознавала или старалась не сознавать.
Я догнал Валю. Опа схватила меня за руку и с такой радостной строптивостью размахивала ею, точно я был против ее затеи, и она торжествовала свою победу и хотела доказать, что все и всегда будет только по ее и что нет большей нелепости, чем артачиться против того, что людям приносит счастье.
Тропинка была как прорублена в снегу обочь паровозного кладбища. Заводские зарева пылали под островами дыма. В их свете фигурно выдвигался из темноты мертвый металл, когда-то яростно и длительно поровший воздух, выпукло падал к берегу сажевый косогор, серела твердь пруда, как бы осыпанная стальной окалиной, а кромка льда, омываемого туманным потоком, уходящим в глубину, напоминала крупный стеклянный бой, который дают бутыли из-под кислоты и аккумуляторные банки.
Спуск к котловану был крут, широк, бесснежен, отдавал агатово-темным глянцем. В предвоенные годы тут сливали шлак, он закаменел, потихоньку растрескивался, но все еще сохранял глазурность.
Иногда ручьи шлака добегали до котлована, испепеляя нашу одежонку. К тому, что были вынуждены уходить домой по корке, сквозь которую алела магматическая жижа, мы привыкли, хоть и проваливались в нее валенками и ботинками, обжигались. Однако больше всего мы боялись остаться голенькими: путь неближний, по холоду не добраться, приходилось умолять прохожих, чтобы известили барак о нашем бедственном положении. И пожалуй, не меньше мы боялись того, что лишимся одежонки, — пусть она и незавидная, а справлять для нас барахлишко — родителям разорительная тягота. Тогда кто-то из нас сообразил поднять ломиком крышку колодца, который вел в трубу промышленного стока. Ствол колодца, — в него были вмурованы железные скобы, — оканчивался бетонным кубом. В этом кубе мы сколотили мостки, на них раздевались и одевались. Чугунную крышку мы закрывали за собой, чтобы не залило шлаком и чтобы никто из чужих ребят не обнаружил наше укромное прибежище. Валя не подозревала о нем. Она спустилась к пруду. Внутри потока, который падал в котлован, казалось, стояли ртутные столбики. Пар, выхлестываясь из бурлящей воды, заволакивал дуло трубы. Он был душно-мохнатым над котлованом, но чем дальше теплая река врезалась в пруд, тем реже, волокнистей, льдисто-прозрачнее он становился.
— Чур не мне воздух греть, — крикнула Валя.
Ветер дул нам в спины. Даже сквозь одежду мы чувствовали его припекающую студеность. Я бы, конечно, без промедления начал раздеваться первым, но неподалеку был заветный куб, и я не торопился, да и хотелось разыграть Валю, а потом удивить и обрадовать.
— Вот черт! Всегда-то все успевают сказать чура?. То воду грей, то воздух.
Я не успел предупредить Валю, чтобы не раздевалась, а она уж расстегнула пуговицы пальто и собралась стряхнуть его наземь. Я приобнял Валю и свел свободной рукой полы пальто. Когда она хотела раздернуть концы шали, связанные чуть выше поясницы, я поспешил сказать, что рядом есть великолепная раздевалка, и накинул ей на плечи пальто.
— Чем тут плохо? В секунду разденусь, только отвернись.
— Простудишься. Давай пошли.
— Да я вся как из печки: охладиться не успею.
Я схватил сумку, теперь уже крепко обнял Валю и быстро повел вверх; труба чуть ли не полностью была залита шлаком.
Валя поваживала корпусом, пыталась не соглашаться с тем, что мы уходим от котлована. Какое-то странное, пугающее и вместе с тем сладко-хмельное нетерпение было в ней, и у меня невольно подкашивались ноги. Кабы не Валя, я упал бы, наверно.
Застывая, шлак образует в себе пустоты. Продавы и провалы в нем обнаруживают эти пустоты, напоминающие ноздри. В одной такой ноздре мы припрятывали ломик. Он был на месте, я отколупнул им чугунную крышку и спросил, наклонясь над колодцем:
— Эй, кто здесь?
Мой голос улетел в темноту и расщепился. Вскоре, уменьшенный до кукольной писклявости, он выпорхнул в котлованный туман, а с другой стороны, из далеких тоннельных глубин, вернулся зычным басом:
— ...есь, есь.
— Кто-то есть, — сказала Валя. — Должно быть, сынок с отцом? Куда ни сунься — везде люди.
— Да это же, Валенсия, двойное эхо. Слушай.
Я снова спросил в колодец, и опять звук моего голоса проделал двойное превращение.
Я отнес ломик в ноздрю и стал спускаться в куб. Сначала спускался с помощью ног и рук, а когда скобы кончились, — на одних руках.
С бетонного пола мог взяться за нижнюю скобу только длинный, как баскетболист, человек. Чтобы ухватиться за скобу, я подпрыгивал с мостков.
Повиснув на последней скобе, я ощутил запах сырой ржавчины. И тут же, к своему удивлению, задел ногами ботинок о доску. Оказывается, я подрос! Через мгновение я спрыгнул на помост и велел спускаться Вале.
Едва я сказал Вале, что примерно метр она должна спускаться на руках, — она рассердилась. Еще чего не хватало! На уроках физкультуры ей ни разу не удалось подтянуться на турнике. Как будто я не знал об этом. Она собралась вылазить из колодца. Я еле уговорил ее, чтобы она вытянула ногу и встала мне на плечо. Потом она встала на мои плечи коленями и радостно засмеялась. Я обвил ее вокруг коленей, и когда оторвал от скобы, то долго держал на весу, а она все смеялась, и ее лицо светлело над моим запрокинутым лицом.
Немного погодя она, похоже, замолкла в испуге, дернулась у меня в руках и жалобно попросила ее опустить.
Изнутри я надвинул чугунную крышку на колодец, а возвратясь на помост, заметил по контуру Валиной фигуры, что она стоит в пальто и шали. То рвалась купаться, теперь почему-то не раздевается.
— Валенсия, ты чего?
— Нет, — угрюмо промолвила она.
— Ты бука.
— Пусть.
— Дуйся сколько угодно. Выбраться отсюда ты не сумеешь. Волей-неволей будешь купаться.
— Какой ты мальчик! Совсем-совсемочки.
— Чем плохо? — обидевшись, спросил я.
— Чудесно! — сказала она.
— Чудесно, но...
— Без «но».
— А чего же ты: «мальчик», «совсем-совсемочки»?
— Хорошо, хорошо... Юноша. Красивый, сильный, благородный юноша.
— Отлупить бы тебя...
Я разделся, спрыгнул в трубу и заплясал: ноги словно кипятком обварило. Подошвы ботинок были из твердой, как листовая сталь, фибры, портянки — фланелевые, мои лапы заледенели в пути, поэтому я и заплясал. Выскакивать обратно в куб не захотел. Спасаясь от ломоты в ногах, я упал в поток, и меня потащило по трубе. Лететь по трубе самолетиком — руки вразброс, вниз брюхом, с выставленными над потоком лапами — не удалось. Вода так жгла, что я вертелся в ней винтом. А когда улькнул из трубы в котлован и в глубине стрежня меня донесло до начала промоины, то раскинул руки и ноги и до тех пор, не двигая ими, парил среди пульсирующих струй, пока было можно терпеть без воздуха.
Зарева над заводом не горели, не прядали, не вздувались. Электрическое свечение дыма лишь слегка скрадывало тьму, косогоры казались гудроновыми, зеркало полыньи слюденело, лед пруда и холмы правого берега лежали в лиловой мгле.