великое не выдумывается. Одним словом, умственный запор. Пожалейте обо мне и пожелайте мне». (К. М. Погодину, 1833 год, 1 февраля.)
Из другого письма:
«Наберу слов пропасть, выражения усилены, сколько можно усилить, и фигурно чрезвычайно, а мысль, разглядишь, давно знакомая». (1833 год, 8 мая.)
Он признается Максимовичу:
«Не знаю, напишу ли что-нибудь для вас. Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки». (1833 год, 2 июля.)
Вообще 1833 год дался Гоголю, видимо, трудно. Уверенность в себе, бодрость сменилась неудовлетворенностью, новыми поисками, припадками тоски и равнодушия. Гоголь указывает на страшные внутренние перевороты.
«Если бы вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся. Теперь я принялся за историю нашей единственной бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история». (Из письма К. М. Максимовичу, 1833 год, 8 ноября.)
Речь, видимо, идет здесь о болезненных припадках, сопровождавшихся внутренними потрясениями. В это время Гоголь работал над «Вием», повестью во многом переломной для его творчества. Любопытно также сопоставить с указаниями на страшные перевороты общественные настроения молодого писателя.
При случае он не прочь выразить верноподданные чувства. Ни в переписке, ни в воспоминаниях современников, ни в произведениях нет указаний, чтобы Гоголь осуждал крепостное право, как тогда это делали уже многие передовые русские люди. Но художественный гений его видел и схватывал многое ясно и правдиво. Недаром Анненков утверждает, что молодой Гоголь «был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству». Цену старой, дореформенной России Гоголь знал превосходно.
«О, Русь! Старая рыжая борода!» — восклицает он в одном из писем к Максимовичу. — «Когда ты поумнеешь!»
В другом письме к нему же он отзывается о Москве.
«Что ж, едешь, или нет? (в Киев — А. В.) Влюбился же в эту старую, толстую бабу-Москву, от которой, кроме щей да матерщины, ничего не услышишь». (1834 год, 12 марта.)
Погодину, по поводу его новой драмы «Борис», которую он ценил, он советует:
«Ради бога, прибавьте боярам несколько глупой физиономии. Это необходимо…
Во всем этом мало уважения и к старине, и русской истории, и к высшим классам, и к духовенству. Не питал уважения Гоголь и к новой силе, к торговой суме. В одном из отрывков, изображая «Невский проспект», он писал:
«Навстречу русская борода, купец в синем, немецкой работы, сюртуке, с талией на спине, или лучше сказать на шее. С какою купеческой легкостью держит он зонтик над своею половиною! Как тяжело пыхтит эта масса мяса, обернутая в копот и чепчик! Ее скорее можно причислить к моллюскам, нежели к позвоночным животным… Боже, какую адскую струю они оставили после себя, в воздухе из капусты и луку! Кропи их, дождик, за все: за наглое бесстыдство плутоватой бороды, за жадность к деньгам, за бороду, полную насекомых, и сыромятную жизнь сожительницы…»
Гоголь подшучивает над киевско-печерскими монахами, которые облизываются в ожидании нового виноградного вина. Он далек от мысли во всем видеть божий промысел: «Богу никак нельзя приписать наших неудач: „береженного и бог бережет“». У него бродят в голове совсем нецензурные мысли. Он признается Погодину:
«Я помешался на комедии… Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: „Владимир третьей степени“, и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет напоказ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумывать сюжет самый невинный, которым бы даже квартальный не мог обидеться.
Это письмо вскрывает очень многое в общественных настроениях молодого Гоголя, оно объясняет также, почему часто его рука с пером опускалась бессильно и почему приходилось уходить в историю и переживать «страшные перевороты».
Отчетливо видел также он и то, что делалось в отечественной литературе, придавленной цензурным гнетом, где орудовали Греч и Булгарин.
«И вот литература наша без голоса. А между тем наездники эти действуют на всю Русь». (Погодину, 1834 год, 11 января.)
Гоголь учитывал, что такое николаевские порядки. Едва ли был он тогда настолько политически наивен и бессознателен, насколько изображают его консервативные биографы. Идеи, положенные им позже в основу «Переписки с друзьями», еще не владели им и понуждали его делать ложные заключения.
Выводы из того, что знал и видел Гоголь, напрашивались сами собой. Общественный кругозор его, правда, был узок, от его взглядов веяло затхлостью, но нельзя полагать, будто он свято и твердо верил, что Николай — самый умный, милосердный и дальновидный монарх, а его чиновники — преданные не за страх, а за совесть интересам отечества люди, и что русские, крепостные порядки — наилучшие.
Знал же Гоголь, как складывалась всеобщая история и в частности история русская. Писал же он в свое «Взгляде на сопоставление Малороссии» об «Ограбленных россиянах», о холопах, бежавших от деспотизма панов, о том, как насилием, кровью, сечами сколачивались монархии и государства, какое значение имели в истории корысть и алчность. Но Гоголь был практичен, он предвидел, куда могут завести правда, «злость» и смех и он «останавливался» по его же словам: он умел, где нужно, молчать, льстить и угодничать. «Я вижу яснее и лучше многое, нежели другие», признавался он матери; но то, что он видел и знал, сплошь и рядом оставалось под спудом.
Знал цену Гоголь и своим «однокорытникам» по Нежину. О них он писал Тарановскому:
«Наши одноборщники все, слава богу, здоровы. Николай Прокопович женился на молоденькой, едва только выпущенной актрисе. Прокопович Василий получил… (непечатное слово.) Кулькольник навалял дюжину дюжинных трагедий. Романович не добыл ума ни на копейку… Кобеляцкий так же мастерски умеет плавать, как и прежде». (1833 год, 2 октября.)
Все это видел гражданин-художник, творец-общественник, владелец же Васильевки продолжал зорко следить, что делается в родовом имении. Каков урожай, в какой цене хлеб, в каком положении новый кожевенный завод? Мужикам верить нельзя: они лукавы и, хотя и падают в ноги, они бестии. Сумеет ли фабрикант, приглашенный заведовать фабрикой, выполнить заказ? Где найдет нужные рабочие руки? Не случиться ли, что взявши деньги, он возьмет и улизнет? Не лучше ли деньги держать при себе и выдавать их фабриканту по надобности? Его считают добрым и совестливым; ничего не значит: до поры до времени, пока беден, пока успех не сделал его дерзким. Вообще надо держать ухо востро. «Истинный мудрый заводчик держит в тайне первоначальные успехи своей фабрики и никогда не хвалится выгодами». «Лучше не давать большого размера фабрике, но стараться понемногу обучить собственных несколько человек;