несчастного прокурора и сказать что-нибудь путное затруднительно: «если разобрать хорошенько дело, так на проверку у него всего только и было, что густые брови». Нелепая смерть прокурора и его похороны — заключительный символ пустого, мертвого, нелепого города.
Все двойное в поэме. Крайний натурализм сочетается с символизмом. Гоголь не брезгует никакими житейскими подробностями, никаким обиходом: фигуры, обведены со скульптурной выразительностью. Да, это — натура. Но эта натура символична во всех своих подробностях. У Гоголя они неспроста, они имеют свой символический смысл: недаром писатель трудился над первым томом поэмы целых семь лет. У Гоголя надо учиться необыкновенной экономии в средствах и глубокой осмысленностью каждой детали.
Все двойное в поэме. Безжизненные, окаменевшие души. Но в каждом пусть еле-еле, но все же теплится что-то человечье: о Чичикове говорилось. Собакевич — кулак, сквалыга, но он не любит выдавать, с кем имеет дело, не говорит лишнего. Манилов обходителен, нежен; Петух — добр; Ноздрев — подвижен, общителен, генерал Бетрищев плачет, слушая, как русский народ защищал в двенадцатом году свою землю, Хлобуев сознает, что ведет беспутную жизнь, кается; даже у Плюшкина мелькает какое-то бледное отражение чувства, когда ему вспоминается школа с приятелями. «Потрясающая тина мелочей», раздробленные характеры, презренная, животная жизнь, но и ее как-будто готово озарить высокое, духовное, поруганное, оттесненное на задворки.
На гоголевском паноптикуме следует еще остановиться. Фигуры, собранные в этот паноптикум, действительно, жутки в своей мертвенности.
В. Розанов писал о них:
«У всех этих фигур мысли не продолжаются, впечатления не связываются, но все они стоят неподвижно, с чертами докуда их довел автор, и не растут далее ни внутри себя, ни в душе читателя, на которого ложится впечатление… Отсюда — неизгладимость этого впечатления: оно не закрывается, не зарастает, потому, что тут нечему зарасти».
«На этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго подозревали, уж не шевелятся ли они. Но они неподвижны».[22]
Многое здесь тонко и верно подмечено. Действительно, Гоголь выделяет какую-нибудь одну основную психологическую черту, «страстишку», увеличивает ее, затемняя другие свойства «героя», который превращается в олицетворение этой «страстишки». Люди — маски; за масками ничего кроме корысти. Но они двойные, как и все у Гоголя в его поэме. Они — мертвые, покуда дело касается внутренней, духовной жизни, за исключениями, о которых сейчас говорилось; они порабощены своими страстишками. Однако, они оживают, когда начинают справляться с бараньими боками, одолевать жареных индюков ростом с теленка, когда ловят осетров, меняют собак, предлагают пеньку, курят трубки, расставляют красивыми рядами горки золы, когда проделывают в воздухе антраша, подбадривая себя пяткой, словом, когда они обращаются к «земности» и к чувственности. Самый безжизненный из них — Плюшкин; это потому, что автор не заставил его на глазах читателя поесть, или сделать что-нибудь подобное; но даже и в нем мелькает неподдельная радость как только ему кажется, будто Чичиков не прочь освободить его от убытков.
Правда, это живость чисто животная, не одухотворенная; тем не менее, она на наших глазах воскрешает «мертвые души». В этом и заключается одна из тайн гоголевского «приема», гротеск, иронический гиперболизм, выделение одних черт за счет других соединяется с житейскими мелочами и подробностями. Об этом приеме подробнее будет сказано с заключительной главе.
Всего этого Розанов не заметил: его тонкие замечания очень односторонние, редакционно- пристрастные.
Двойная Русь, двойной город. Вспомните знаменитое обращение Гоголя к родине: городишки, деревянные лавчонки, дряхлые мосты, рыдваны, вороны, как мухи, пустынный горизонт: неподвижное, древнее, тусклое.
«Ничто не обольстит и не очарует взора!» Но откуда же надо всем этим песня: «Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» И вот уже не видно городишек и деревянных лавок: «У! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..» И вот уже все летит: «летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком — и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании… Не молния ли это, сброшенная с неба?.. Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах?.. Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху…» И не видно, что сидит в бричке достоуважаемый приобретатель Павел Иванович со своей шкатулкой, с Петрушкой и Селифаном. И сгинули на миг человеческие уроды и страшилища. Все в бешеном полете… Неизвестно куда!..
Двойственен часто пейзаж.
«Старый,
Двойственно все развертывание действия. По словам С. Т. Аксакова, Погодин, выслушав «Мертвые души», заметил, что содержание поэмы не двигается вперед: Гоголь ведет читателей по длинному коридору, отворяет двери в отдельные комнаты, показывая в них уродов. Замечание верное, но верно также и то, что одновременно эта неподвижность соединяется с образом путешествующего на тройке Чичикова, с мельканием деревень, сел, усадеб. Каждая усадьба выглядит по своему. Не успеваешь оглянуться, как Павел Иванович уже спешит в другое место; он только что завоевал всеобщую симпатию, уважение, преклонение и вдруг уже — плут, мошенник, темный человек, все сторонятся его. Гораздо, однако, существеннее другое. Еще Шевырев отметил, что расположение героев у Гоголя отнюдь не случайно и не механично. И действительно, неверно мнение, будто их легко можно переставлять; вместо Манилова начать с Ноздрева, с Собакевича; в расположении фигур у Гоголя соблюдена строгая
Герои все более делаются мертвыми душами, чтобы потом почти совсем окаменеть в Плюшкине.
Двойственный язык. Сравните, для примера, начало и конец первого тома поэмы:
«В ворота гостиницы губернского города N въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, словом все те, которых называют господами средней руки». Обыденный, прозаический язык. «Восковой язык, — замечает Розанов, — в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других».