– А вы? – пролепетала Глаша.
Она так смутилась, что ничего умнее спросить не смогла. Его тепло обожгло ей плечи.
– Я – другое дело, – повторил он, забирая у нее автомат. И добавил: – Любое равенство должно иметь разумные пределы. Даже на баррикадах. – И спросил: – Вы, наверное, есть хотите?
– Немножко, – призналась Глаша.
Хотя – о прошлом были ее слова, потому что в эту самую минуту она о своем голоде уже забыла. Она так обрадовалась, увидев Лазаря, что забыла обо всем.
Пустой и тихой показалась ей огромная площадь, гудящая людскими голосами, и гул танковых моторов перестала она слышать, и потрескиванье досок в кострах.
Это было то самое, про что Маяковский написал: «Стих людей дремучий бор, вымер город заселенный, слышу лишь свисточный спор поездов до Барселоны». Это он потому написал, что в Барселону уезжала женщина, которую он полюбил, но на самом-то деле ведь неважно, Барселона, или Париж, или Москва, а важно только…
«Полюбил? – Глашино сознание зацепилось за это слово, и она так изумилась, что даже про стихи тут же позабыла. – Это что же – значит, я тоже полюбила?»
И как только пришла ей в голову эта мысль, сразу стало так легко, так хорошо, таким веселым воздухом наполнилось все у нее внутри, что она еле удержалась, чтобы не вскрикнуть от счастья.
Все это – и стихи, и «полюбила», и воздушное счастье в груди – длилось, наверное, лишь несколько секунд. В эти несколько секунд после ее ответа – что она, дескать, голодна, да, – уместилась вся ее жизнь.
– Пойдемте поужинаем, Глашенька, – сказал Лазарь.
Точно как тогда, в вагоне. И как же она могла думать, что это никогда больше не повторится? Как могла плакать – ночами в подушку или заглядывая в энциклопедию по живописи Возрождения, в которой лежала засушенная темная роза?
Их встреча не могла быть случайной, в ней был особенный смысл, и хотя никто не знал, в чем этот смысл состоит, и даже сама Глаша не знала, но она точно знала, что он есть и что он – счастье. Смысл – счастье или Лазарь? Она запуталась. Но это было теперь неважно!
Лазарь взял из костра тлеющую доску и пошел в сторону Белого дома, поближе к ступенькам. Глаша пошла за ним.
Там, куда они пришли, тоже сидели люди – несколькими кружками. Женщин среди них не было, только мужчины, и все с автоматами. Лазарь с Глашей подошли к одному из кружков. В середине его были подготовлены доски для костра.
– У всех спички разом кончились, – сказал Лазарь. – И зажигалки тоже. Вот, к соседям за огоньком пришлось идти.
Он поджег дрова. Костер сразу затрещал громко, весело. Впрочем, Глаше все теперь казалось веселым.
– Сейчас картошки напечем, – весело – тоже, конечно, весело! – сказал пожилой мужичок в ватнике, подбрасывая в огонь новые дощечки. – Потерпишь, а, девушка?
– У меня бутерброд остался, – сказал Лазарь. – Подкреплю ее, пока картошка подоспеет.
Он отвел Глашу в сторонку – жар костра доставал и сюда, – усадил ее в театральное кресло, каким- то непонятным путем попавшее на баррикады, и достал из кармана своей куртки, надетой на Глашу, круглый бутерброд в папиросной бумаге. Чтобы залезть в карман, ему пришлось протянуть руку у Глаши за плечами. Она замерла от этого короткого объятия, и сердце у нее забилось так, что она испугалась, что Лазарь его услышит.
Но он не услышал, наверное. Он развернул бутерброд и протянул Глаше.
– Из «Макдоналдса» сегодня принесли, – сказал Лазарь. – Они нам обедов штук сто, наверное, сюда доставили. Но всё съели уже. Аппетит-то у всех на свежем воздухе отменный. Вот, только гамбургер остался. Вкус немножко резиновый, но привлекательный.
– А вы? – спросила Глаша.
– Опять вы про равенство и братство? – улыбнулся он. – Ешьте.
Глаша надкусила непривычно круглый бутерброд, который Лазарь назвал гамбургером. Вкус у него тоже оказался непривычный. Гуляя по городу, она не раз проходила мимо «Макдоналдса» на Тверском бульваре, но очередь туда стояла такая же длинная, как на выставку в Третьяковке, и Глаше жалко было тратить столько времени на еду, даже самую настоящую американскую, хотя Миша, уже побывавший в «Макдоналдсе» с мамой, всячески эту еду нахваливал.
Теперь гамбургер показался ей слаще меда. То есть не меда – мед Глаша не любила, – а… Ну, амброзии какой-нибудь, или нектара, или что там еще едят в райских садах.
Она жевала бутерброд и смотрела на Лазаря. Он стоял перед ее креслом, высокий как скала, и лицо его снова сияло рембрандтовским светом. Из-за костра. И из-за того, что Глаша в него влюбилась.
– Расскажите, как вам в Москве приходится, – попросил Лазарь.
Он всегда говорил как-то необычно, это Глаша уже заметила. Что-то в нем вообще было необычное, хотя ничего странного в нем при этом не было – все было сильно, просто и прямо, вся его натура выявлялась в каждом его жесте, слове и в молчании тоже.
– Но ведь про меня теперь неважно, – ответила Глаша.
– Почему? – удивился он.
– Потому что теперь происходят такие значительные события, – объяснила она.
– Я и забыл, что вы девушка серьезная. – Лазарь улыбнулся. – Но все-таки расскажите про себя. Что в Москве было самое интересное?
– А знаете, – вспомнила Глаша, – ведь мне в Москве все время как-то душно было. Душно, тяжело. И днем, и ночью даже. Я не понимала, отчего такое.
– Просто вы никогда не оказывались летом в мегаполисе. Здесь же совсем не как у нас – бетона много, асфальта. Вы к этому не привыкли, вот и душно.
– Все так просто? – не поверила Глаша.
– Очень просто. Со мной то же самое в первый год было. Не то что летом – и зимой даже. Потом привык, и прошло.
Она хотела сказать, что духота, которую она все время чувствовала в Москве, была не внешняя, а внутренняя какая-то, и ведь теперь вот ее нету, хотя вокруг все тот же бетон и тот же асфальт, – но, прежде чем сказать, поняла: говорить этого не нужно. Потому что Лазарь прав. Его мысль идет тем путем, которым ее, Глашина, мысль идти не может. У нее мысль – как мелкая тоненькая пружинка, и так же, как мелкая пружинка, ни на что особенное не годится. А он мыслит прямо и точно. Крупно, вот как. Да, он ведь и сказал ей тогда, в поезде, что на жизнь надо смотреть крупнее, свободнее.
Весь он состоял из сплошной свободы; здесь, на этой освещенной кострами площади, окутанной голосами множества людей, которые пришли сюда именно чтобы быть свободными, это было особенно понятно.
– Ну вот и картошечка поспела. – К ним подошел тот самый мужичок в ватнике. В руках у него была мятая жестяная коробка, в которой лежала печеная картошка. – Давай, Лазарь Ермолаич, угощай девушку. И сам угощайся.
Глаша не выдержала и улыбнулась, услышав его имя-отчество.
– Сочетание то еще. – Лазарь заметил ее улыбку и тоже улыбнулся. – Когда еврейская мама влюбляется в папу-скобаря и рожает, не удосужившись его хотя бы спросить, вот такое и получается.
– Вы очень хороший получились! – горячо заверила его Глаша.
Лазарь расхохотался. Потом присел перед Глашиным креслом и сказал:
– Ну, давайте ужинать.
Только теперь Глаша заметила, что рубашка на нем такая же белая, как тогда, в поезде. Видимо, это было его особенное свойство – всегда быть в чистой рубашке.
Рядом с картошкой на жестянке была насыпана крупная соль. Лазарь разломил картофелину пополам и протянул Глаше. Ей вдруг показалось, что это уже было. Вот это – освещенная кострами площадь, и веселые его, широкие глаза, и картошка с солью… Все это было в ее жизни всегда – может, когда ее самой еще и на свете не было.