часто находился на Западе, участвовал в классовой борьбе в Испании, был свидетелем гражданской войны в Австрии, обо всем этом повествовали его корреспонденции и публицистически-очерковые книги. Несколько позднее мы узнали волнующую книгу 'Падение Парижа' роман-хронику, «прослоенный» лирикой и публицистикой роман, поведавший миру о тех, кто предал Францию Гитлеру, и о тех, кто героически защищал ее свободу и честь.
Впервые я увидел Илью Эренбурга в середине двадцатых годов. Он выступал перед читателями, говорил без всяких внешних эффектов. На голове его кудрявилась растрепанная шевелюра. Недаром Ленин назвал его 'Илья лохматый', как узнали мы впоследствии из воспоминаний Н. К. Крупской о Владимире Ильиче.
Впервые я говорил с Ильей Эренбургом незадолго до Великой Отечественной войны, когда он приехал в Ленинград и выступил с чтением новых стихов в Доме писателя имени Маяковского. Я помню, что его стихи явились для меня совершенным открытием — перед слушателями стоял большой поэт. До того я знал некоторые его поэтические опыты дореволюционной поры и начала революционной эпохи, — они производили впечатление несамостоятельных, искусственных сочинений, и к тому же многие из них были проникнуты глубоким непониманием великого исторического переворота. Недаром Маяковский так резко отозвался об этих незрелых стихах, отмеченных ущербными настроениями.
Теперь же перед нами был совершенно иной лирик — социально определившийся, захваченный революционными эмоциями, встревоженный фашизацией Европы, в чем-то перекликавшийся с Николаем Тихоновым, автором 'Тени друга', и вместе с тем глубоко оригинальный. Я слушал с волнением его глуховатый голос, его чуть монотонное чтение и все больше вовлекался в мир его переживаний и тревог. Стихи говорили о неизбежности войны и о революционных традициях народных масс. То была поэзия революционного интернационализма.
Перед началом вечера меня познакомили с Эренбургом. Оп говорил о своих впечатлениях от крушения Франции, от гитлеровской Германии, через которую он проехал, возвращаясь в Москву из Парижа. Я задал ему несколько наивный вопрос:
— Как немцы?..
Мне хотелось знать, каковы резервы антифашизма в немецком народе.
Илья Григорьевич отозвался в той скептической манере, которая выражает так называемый 'юмор висельника'. Он сказал:
— Немцы?.. Их очень быстро развратил Гитлер. Они стали вороваты. У меня в гостинице украли бутерброды с сыром. Раньше такого в Германии не бывало…
В период временного пакта с Германией Эренбург сравнительно мало выступал в печати. Он работал над 'Падением Парижа', писал антифашистские публицистические статьи и очерки в газете «Труд». В редакции журнала «Ленинград» возникла мысль осветить эту публицистическую работу Эренбурга, — мы поместили обзор его очерков в «Труде», обильно их процитировали. Номер журнала, в котором появился этот обзор, получил большой читательский резонанс.
Все мы знали тогда, что война неотвратима. Илья Эренбург чувствовал это, однако острее, чем многие из его слушателей и читателей, — он видел воочию, как действовала военная машина фашизма, как нацистский кованый сапог топтал поля Франции и разрушал и уродовал жизнь французского народа. Его работа в «Труде» была как бы репетицией той огромной, повседневной, поистине подвижнической публицистической деятельности, которой он отдал свои силы в годы Великой Отечественной войны.
В послевоенные годы, работая в Германии, я вступил в переписку с Ильей Григорьевичем. Мне хотелось, чтобы его новые произведения прозвучали и на немецком языке, чтобы новый немецкий демократический читатель воспринимал его как гуманиста, каким он был на самом деле, а не как этакого записного немцееда, каким еще недавно пыталась изобразить его нацистская печать. Конечно, новый читатель в Восточной Германии ужо решительно не верил тем «уткам», которые порхали по страницам геббельсовского 'Дас Райх', но клевета — оружие дальнего действия, от нее кое-что остается, и Эренбурга в Германии кое-кто и после войны считал чуть ли не немцененавистником.
Была переведена и поставлена на сцене пьеса-памфлет Эренбурга 'Лев на площади', велась работа по переводу его большого социально-исторического романа «Буря». Я сообщил об этом писателю и вскоре получил от него следующее письмо:
'Дорогой товарищ Дымшиц, спасибо за письмо и оттиск «Льва». Пожалуйста, пришлите мне книгу, а также вырезки-отчеты о постановках — буду очень признателен. Как «Буря» (не общая, а моя)?
Душевно Ваш
И. Эренбург'.
Сводка отзывов о спектакле 'Лев на площади' была составлена и послана Илье Григорьевичу. Через некоторое время я навестил его в Москве, на улице Горького. Заодно я привез ему номер журнала 'Ди Вельтбюне' с моей статьей о 'Падении Парижа'.
Эренбург принял меня радушно. Расспрашивал о Берлине. Потом сказал:
— Берлин — город некрасивый. То ли дело Париж… Я всегда тоскую по Парижу. Люблю его пепельные краски, плебейский юмор парижан.
Я ответил, что у берлинцев есть свой юмор, веселый и нередко мягкий.
— Нет, тяжеловатый… — сказал Эренбург.
Он спросил, знаю ли я актера Фрица Распа.
— Как же, знаю, — ответил я. И тут же вспомнил рассказ Распа о том, как помогло ему имя Эренбурга при вступлении наших войск в Германию.
Увидев первых же наших солдат, Фриц Расп спустился из дома в сад, быстро вырыл из земли запрятанную от гитлеровцев пачку книг Ильи Эренбурга (на немецком языке) с дарственными надписями автора и предъявил их нашим воинам. Книги были двадцатых годов, надписи дружеские. Эренбург благодарил актера за участие в фильмах по его, Эренбурга, сценариям. Солдаты позвали переводчика, потом пришел их командир — старший лейтенант. Актеру тотчас же приволокли продуктов с солдатской кухни. На дверях его дома появилась надпись: 'Здесь живет друг Ильи Эренбурга. Дом охраняется советскими войсками'.
Я рассказал об этом эпизоде Илье Григорьевичу. Он заметил, что Расп молодец, находчивый человек. Он, сказал Эренбург, всегда был хорошим парнем и сумел сквозь годы честно пронести старую дружбу.
— Я хотел бы послать Распу посылочку и письмо. Можете взять с собой? спросил Эренбург.
— Разумеется.
Хозяин вышел на кухню, принес что-то съестное, потом достал бутылку доброго вина, из ящика вынул пачку гаванских сигар, превратил все это в пакет. И принялся писать письмо.
— Вот посмотрите, — сказал он, закончив писать.
— Но зачем же?.. — Я, разумеется, не стал читать письмо. Прочитал только первую его строчку и не мог удержаться от улыбки. Илья Эренбург, окрестивший гитлеровцев фрицами, обращался к Распу в весьма элегической манере: 'Дорогой Фриц!'
Посылочку от Эренбурга я, конечно, передал Распу, и тот был тронут вниманием старого товарища.
В один из моих приездов из Берлина в Москву мы встретились с Ильей Григорьевичем в Камерном театре. Играли его пьесу 'Лев на площади'. После спектакля я проводил Эренбурга до дома.
Вечер был весенний, теплый. Мы медленно, с остановками, шли по Тверскому бульвару, потом по улице Горького. Говорили на разные темы, совсем не касаясь спектакля, который меня не порадовал. Илья Григорьевич о постановке не проронил ни слова, только как-то «поясняюще» сказал, что сознательно отдал пьесу А. Я. Таирову, которого не переставали упрекать в «невнимании» к советской драматургии.
— Какая-то чепуха, Александр Яковлевич ставил и ставит много советских пьес. И вместо благодарности получает попреки. А он — живая душа, прекрасный художник.
Потом Илья Григорьевич с горечью говорил о некоторых художниках, которых в ту пору не понимала и не принимала большая часть критиков. Он назвал таких мастеров; мне запомнились имена Фалька, Сарры Лебедевой, о которых он отозвался с любовью.
— Их замалчивают, — заметил Эренбург. — Для художника нет ничего хуже, чем критика молчанием.
Затем он заговорил о молодых поэтах, о тех, что пришли в литературу с фронтов. Я назвал Михаила