гармонии человеческого общества. Возможна ли эта гармония?
На самых первых порах вопрос решался, в сущности, отрицательно. Если бы ранний Эренбург судил о человечестве в отвлеченных формах, он должен был бы примкнуть к философам-пессимистам. Но он — художник, и тень медленно уходит со страниц его произведений, от одной книги к другой укорачивается, как при восходе солнца.
Идейно это связывалось с признанием жизненности революционера, созидательной мощи революции. В плане литературном это было решением задачи положительного героя. И там и тут дело шло об убеждениях, о вере, об искусстве.
Что революционный герой существовал и что он был истинным героем, Эренбург знал очень хорошо и восхищался чистотою помыслов и героизмом революционеров. Это прорывалось во всех его книгах, даже наиболее скептических.
Что безобразие общественной жизни при капитализме не может вечно продолжаться, Эренбург был тоже глубоко убежден. Этому убеждению отдавалось во всех книгах столько доказательств — и логических и образных. Старый мир приговорен. Революция сметет его с лица земли.
Но что же сулит человечеству будущее? Достижима ли гармония в результате победы революции? Какой мир создает человеку победитель?
Счастье существует несомненно, хотя бы просто потому, что человек его испытывает. Счастья на свете ничтожно мало — оно отнято уродливо устроенным преступным обществом, его не хватает, и потому так трудно дышать.
Но как понимается будущее счастье и не утратится ли оно в новом мире вообще?
По природному характеру своему Эренбург — человек неутомимых поисков. Примириться на том, что на землю пала вечная тьма, он не может. Тьма угнетает его, но не убивает. Рассеять ее — потребность. Нет ли все же просвета? Может быть, в богатой области чистого чувства? Существует же любовь, сострадание, нежность?
Из 'Тринадцати трубок' необыкновенно популярна была новелла 'Трубка коммунара' — короткий приговор французской буржуазии. Маленький Поль Ру, пускавший на разбитой баррикаде мыльные пузыри из глиняной трубки, попадает в плен к версальцу-офицеру, возлюбленная которого убивает мальчика.
И здесь, как всюду, слышим мы сильнее всего гнев и ненависть писателя к преступлению, к палачам жизни. Но и другое, страстное, нежное чувство звучит в повести — любовь к ребенку. Чаще и чаще появляются в книгах Эренбурга лирические сцены, все настойчивее он спорит с кажущейся безвыходностью жизни, и человеческое чувство зовет его себе в союзники.
Есть какая-то перекличка судьбы маленького коммунара Поля Ру с судьбой киевской девочки, идущей со своей куклой в толпе обреченных на расстрел в Бабьем Яру в романе «Буря». Что это? Ведь это обращение художника к читательскому чувству любви и, значит, вера художника в благородство человека. Такая вера уже перечеркивает накрест пессимизм, а такую веру Эренбург проявил, например, в известных статьях в годы Великой Отечественной войны очень сильно, и она была глубоко принята читателями- бойцами.
Конечно, одной лирической веры в живительное могущество любви было слишком мало, чтобы ответить на вопрос — построит ли революция мир нового счастья?
Для Эренбурга периодом решающего значения стали тридцатые годы. События достигли в это десятилетие трагического напряжения. Дольше нельзя было жить с неразрешенными сомнениями.
Романы Эренбурга начала тридцатых годов — это его, может быть, самый прямой и активный поход в жизнь за необходимым писателю решением. Советский человек развернул тогда уже сплоченный фронт миллионов строителей социализма. Слово «пятилетка», как символ нового мира, облетело всю землю. На своей родине этот символ был реальностью победоносного труда.
Эренбург увидел, что величие духа, поднимающее революционера на баррикаду, вдохновляет его и в творческом строительстве; что есть уже на свете страна, где счастье разумно, беззаветно строится для всех, и — больше того — что строится именно счастье во всей той живой прелести, с большими и маленькими радостями, которые писатель всегда считал великим благом земли.
На смену разрушенному революцией безобразию приходила жизнь, за которой виделся путь к достойному, гармоническому человеку в достойном, гармоническом обществе. И если еще трудно и сложно было воплотить в образ уловленное биение нового сердца, то мысль уже сделала вывод, которого долго искала: да, революция — это созидание.
На Всесоюзном съезде советских писателей Эренбург сделал в своей речи признания, подтверждающие глубокое значение для него советской действительности первых пятилеток. Он говорил: 'На нашу долю выпала редкая задача показать людей, которые еще никогда не были показаны. Этого ждут от нас миллионы строителей нашей страны. Этого ждут от нас и другие миллионы по ту сторону рубежа…' И дальше: 'Наш новый человек куда богаче, тоньше, сложнее, нежели его тень на страницах книг'. И еще: 'Одно для меня бесспорно: я — рядовой советский писатель. Это — моя радость, это — моя гордость'. И наконец: 'Мы не просто пишем книги, мы книгами меняем жизнь, и это необычайно увеличивает нашу ответственность'.
Так в бурлящем котле народной жизни отыскан был ответ на философский вопрос о возможности гармонии, занимавшей центральное место в первых книгах Эренбурга, и так в дальнейших книгах на центральное место вышел вопрос борьбы советского общества за социализм, против мировой реакции.
Сатира не исчезает из писательского арсенала, но все упорнее ищет Эренбург человека, заслуживающего внимания художника как пример, ибо 'менять жизнь книгой' — значит показывать пример, которому можно и должно следовать.
Я не провожу непереходимой грани между основными жанрами Эренбурга романом, статьей, памфлетом. В них одна душа, у них общее дыхание. Это редчайший писатель, у которого голос звучит со жгучей силой призыва и в книге и в газете. Для Эренбурга нет низкого и высокого жанра. Его жанр слово- действие.
На фронтах героической республиканской Испании, на международных съездах в защиту культуры от фашизма тридцатых годов звенит и зовет к действию страстное слово Эренбурга, и страстный новый герой, отвоевывая себе у врагов место в жизни, все больше теснит врага и в книгах Эренбурга.
У нас на свежей памяти Эренбург эпохи второй мировой войны.
Роман 'Падение Парижа' — это роман о друге. Вся давняя, непреходящая привязанность к Франции великого боевого народа, вся любовь к нему, кажется, излились в книге о трагедии Парижа. И тут же вся ненависть к Франции предателей, обжор, мелких себялюбцев проклокотала по страницам романа.
Можно сказать без ошибки, что 'Падение Парижа' — первый роман, в котором Эренбург отдал так много чувства и размышлений народным героям. О, разумеется, сатира здесь тоже поднята на высоту едва ли не полного слияния с реализмом — в изображении французских фашистов, раскрывших ворота прекрасной страны бронированным полчищам Гитлера. Но герои Народного фронта, герои Гавра, Тура и Марселя, честные солдаты своей родины, будущие самоотверженные борцы Сопротивления, они живут в книге полнокровно, стремясь найти и отстоять свою правду, ошибаясь, поправляя ошибки, но никогда не изменяя своей, народной Франции.
Как часто в этом романе о Париже слышим мы имя — Советский Союз. Кровно родное нам, оно все больше влечет к себе мыслящих людей далеко за нашими рубежами. И мы знаем, что герой романа — Клод — это герой французской народной жизни, знаем, что он действительно написал на стене какого-то дома в пленном Париже: 'Гитлер начал. Сталин кончит!'
Европа в 'Падении Парижа' для Эренбурга уже не «вообще» Европа, какой нередко вставала она перед нами в первых его романах. Нет, он уже давно познал две Европы, познал два мира, но одно истинное человечество, одно, потому что другой, позорный мир реакции не заслужил имени — человечество.
Когда гитлеровская Германия напала на нашу родину, 22 июня 1941 года в статье 'В первый день' Эренбург написал: 'Наша священная война, война, которую нам навязали захватчики, станет освободительной войной порабощенной Европы'.
Он думал, конечно, не о Европе «вообще», не о понятии, территориально включающем в себя персонажи, которые продают за лакомые кончики спаржи свою родину то европейскому, то американскому фашизму. Он думал именно о народной Европе, которая боролась с Гитлером за свое освобождение.
Эта народная Европа победой Советского Союза действительно была освобождена либо умножила