Не любил — да и все тут!
Не любить ту или иную страну 'просто так', потому что тебе не нравится что-то в стиле жизни, который в ней установился, или в манерах людей, или в их чуждых тебе обыкновениях, — не любить за это целую страну может только обыватель, тупой и недалекий человек.
Эренбург не был обывателем. Он отнюдь не был чужд пристрастий и антипатий, но прежде всего на протяжении всей своей жизни он был бойцом. Именно это составляло суть его натуры. А кроме того, что он был бойцом, он был еще и человеком большого и острого ума, способного в самой трудной обстановке хирургически отпрепарировать главное от второстепенного, важное от малосущественного.
В ту нашу поездку Эренбург смотрел на Америку прежде всего и главным образом с точки зрения человека, который еще продолжает жить недавно кончившейся войной.
Вспомним время, когда мы с Эренбургом приехали в Америку! Над Японией были взорваны атомные бомбы, и в Соединенных Штатах сразу же появились люди, которые стали считать, что, имея монополию на атомную бомбу, нечего цацкаться с Советской Россией и можно разговаривать с ней с позиции силы.
За два месяца до нашего приезда в Америку Черчилль именно там, в Америке, произнес свою речь, в которой тоже пытался говорить о нас с позиции силы.
Словом, это было время, когда нам нельзя было позволить наступать себе на ноги. И особенно там, в Америке.
Эренбург по натуре был не из тех людей, которые позволяют наступать себе на ноги. Однако та резкость, с которой он выступал в Америке по политическим вопросам, была не результатом характера, хотя в ней, конечно, присутствовал и характер, — она была результатом самоощущения представителя израненной войной Советской Страны, по отношению к которой некоторые из американцев пытались взять тон послевоенного превосходства, опираясь на свою силу, на свою сытость, на свое почти не затронутое войной благополучие.
И с этими американцами Эренбург говорил так, что каждый разговор шел на острие ножа. Эренбург не только лично, он — и это было гораздо сильнее в нем — общественно ненавидел каждого из людей, которые не желали помнить, какие жертвы принес Советский Союз в недавней войне, сколько пролито крови и сколько перетерплено испытаний.
И он умел ставить таких людей на место со всей силой присущего ему сарказма и полемического опыта.
Он был мягок и дружелюбен с людьми, которые отдавали должное его стране, ее жертвам, ее потерям, ее усилиям, ее победам. И если эти отдававшие должное его стране люди чего-то не понимали или в чем-то сомневались, он объяснял им самые простые вещи не только дружелюбно, но и с какой-то даже удивлявшей меня терпеливостью и не свойственной ему кротостью.
Но стоило ему почувствовать недружелюбие к своей стране, или попытку говорить о ней свысока, или попытку навязать ей чужие правила жизни, как он становился язвительным и беспощадным.
Была Америка, которую он любил, но была и Америка, которую он терпеть не мог. Это верно, этому я свидетель. И, как пример этого, у меня и до сих пор стоит перед глазами коротенькая сцена после одного шумного и многолюдного митинга.
Эренбурга окружили охотники до автографов, совавшие ему американские издания его книг для подписи. Он подписывал долго и много, пока вдруг какой-то человек не пристал к нему, чтобы он написал ему не только свою фамилию, но еще что-то такое, чего хотелось этому человеку.
Эренбург написал.
Но развязный любитель автографов этим не ограничился, он стал требовать, чтобы Эренбург написал ему еще что-то.
Эренбург отказался.
Тогда любитель автографов, продолжая совать книжку, стал говорить, что он в свое время внес в помощь России целых двадцать пять долларов и Эренбург должен написать ему за это все, что он просит.
Эренбург сердито взглянул на него и вытащил бумажник:
'Вот вам пятьдесят долларов, чтобы вы больше никогда не напоминали нам о том, как вы много сделали для России. Возьмите и отстаньте от меня'.
Было бы слишком долго вспоминать все подряд, время было трудное; отвечать на многие вопросы было не так-то просто. И я с восхищением, которое сохранилось у меня до сих пор, видел и слышал, как Эренбург с блеском выходил из самых трудных положений.
Кажется, — это было уже под самый конец поездки, — уже в Канаде, на большой людной пресс- конференции зашел разговор о признании нами Аргентины. Мы знали, что об этом шли переговоры, но нам было абсолютно неведомо, чем все в итоге кончилось. Один из корреспондентов задал вопрос, явственно пахнувший провокацией:
— Правда ли, что Советская Россия признала Аргентину, хотя там у власти по-прежнему Перон, которого в советской прессе в былые времена называли фашистом?
Эренбург прищурился и сказал:
— Не понимаю вопроса.
Ему повторили вопрос. И он вторично сказал:
— Не понимаю вопроса.
Под смешок набитого корреспондентами зала ему в третий раз громко повторили все тот же вопрос.
— Нет, я слышу то, что вы говорите, — сказал Эренбург. — Я не понимаю смысла вашего вопроса. Когда мы не признавали Перона, вы были недовольны и спрашивали, почему мы не признаем Перона? Теперь, когда, если верить вашим словам, мы признали Перона, вы недовольны тем, что мы его признали. Я не понимаю, чего в конце концов вы хотите от нас? — под хохот зала заключил Эренбург.
Поездка в Америку была для Эренбурга самым первым и самым трудным этапом в той послевоенной борьбе за мир, которую он вел до конца своей жизни.
То, что сделал Эренбург в годы войны, хотя и не полностью, но все-таки подытожено в нашем сознании. А все то, что сделал Эренбург после войны, в борьбе за мир, думается, еще не до конца нами осознано. Это такая большая работа, что даже странно подумать, что один человек мог так много вынести на своих плечах.
Всякий из нас, людей, переживших воину, хорошо помнит, какую огромную роль в годы войны играла военная публицистика Эренбурга, как высоко ценили ее читатели и на фронте и в тылу, с каким нетерпением открывали 'Красную звезду' и «Правду», искали на их страницах очередное выступление Эренбурга.
Наша литература и наша журналистика в годы войны с честью выполнили свой долг перед народом. Свидетельство тому — подшивка военных лет центральных, фронтовых, армейских, дивизионных газет, в которых работали тысячи писателей и журналистов. Свидетельство выполненного долга и те тяжелые потери, которые понес писательский и журналистский корпус, выполняя свой гражданский и свой литературный долг в огне боев на всех фронтах Великой Отечественной войны — от Черного до Баренцева моря.
Илья Григорьевич Эренбург был лишь одним из многих литераторов и журналистов, в годы войны отдававших всего себя на службу сражающемуся народу, его жизненным интересам, его справедливым историческим целям.
Но, говоря об Илье Эренбурге как об одном из многих писателей, неукоснительно выполнявших в годы войны свой гражданский долг, надо к этому добавить, что и масштабы всего сделанного Эренбургом во время войны, и мера того влияния, которое имела его работа на умы и сердца его военных читателей, и острота и сила его страстного публицистического пера, и то неутомимое постоянство, с которым он писал о самых острых, самых драматических темах военных дней, — все это, вместе взятое, в соединении с его несравнимым публицистическим талантом, по праву сделало его любимцем сражающейся армии, а шире говоря — сражающегося народа.
Работая в нашей центральной военной газете 'Красная звезда', Эренбург, стремясь чаще и больше выезжать на фронт, в действующую армию и настаивая на этих поездках, порою ставил редакцию в сложное положение. С одной стороны, в редакции хорошо понимали, как необходимо ему для очередных