встревожился:
— Что-нибудь серьезное, Алеша? — спросил он. — А вообще-то ты от кого-нибудь получаешь письма?
— Мать пишет. Не сама, правда, соседи. И мои письма соседи же ей читают. Неграмотная она.
— Так у тебя на самом деле нет знакомой девушки? Не успел познакомиться?
— Как раз наоборот: слишком рано познакомился...
— Покажи фотокарточки, Алеша, какие у тебя есть, — попросил Гусев.
Батов молча достал из левого кармана гимнастерки фотокарточку отца, подал Гусеву.
— А от нее никакой памяти не осталось?
— Не копай, не выматывай душу, Юра. Кажется, начинает хорошо зарастать. Особенно здесь, в Данциге. Не тронь меня. Ну зачем тебе?
— Хорошо, Алеша, не буду, если неприятно... Я ведь хотел серьезно с тобой поговорить.
— О чем?
— Ты никогда не думал о вступлении в партию?
— В па-артию? — Батов сел рядом с Гусевым, подвернув ноги калачиком. — В кандидаты, значит? Думал! Не раз думал! По дороге на фронт и здесь тоже думал, но...
— Что «но»?
— Не примут меня.
— Почему?
— Биография непартийная, с пятном.
— Это как же?
— А вот так. В таких ответственных биографиях пишут: родился тогда-то, там-то, в семье бедняка, батрака или ремесленника хотя бы... А что я напишу?
— Батюшки светы! — захохотал Гусев. — Уж не графский ли потомок сидит передо мной?
— А ты не смейся. Графским потомкам проще. Даже самим графам и то проще: колебался, бежал из России, осознал, вернулся. «Простите, хочу строить социализм». А как мне быть, если я никуда не убегал, не колебался? Но вот родиться угораздило в семье кулака, которого, «так сказать», сослали, когда мне было четыре года. И присохло ко мне это дурацкое родимое пятно, как кусок грязи неотмываемой... Вот почему не примут меня, — заключил Батов.
— И много твой отец всяких активистов из обрезов перестрелял? — снова засмеялся Гусев.
— Иди ты к черту со своим зубоскальством! Он ни одного человека в жизни не тронул. Даже ругаться не любил, да и не умел, не то что его сынок в Данциге распотешился. Ни в какой армии никогда не служил — инвалид был, всю жизнь столярничал, плотничал, стекольничал.
— Так за что же его сослали?
— А это ты уж у таких вот «так сказэть» спроси. Под «головокружение» попал...
— А чем он в ссылке занимается?
— Теперь уж ничем не занимается: в сырой земле три года лежит. Как и все, жил в колхозе, стекольничал, плотничал, столярничал. Такие, брат, специальности и на краю света нужны.
— Ты на меня не обижайся, Алеша, но ты — дурак.
— Может быть. Откуда дураку знать, что он — дурак? Только умные люди и могут подсказать такую истину, — усмехнулся Батов.
— Ну как же! Отца давно нет. Ты вырос в колхозе, учился в советской школе. Послали в училище, доверили оружие, людей. Понимаешь, людей тебе доверили! Ты за них отвечаешь и ведешь их. Тебе доверили защиту Родины, наградили!..
— Хорошо, я подумаю, — после долгого молчания выдохнул Батов. — Дай опомниться, Юра.
— Думай...
— Гусев! Младший лейтенант Гусев — к комбату! — неслось по цепочке.
Юра хлопнул Батова по плечу, вскочил и, уходя, добавил:
— Потом договорим.
Было над чем поразмыслить! «Отец сослан», — много ли стоит за этими словами для Гусева? А для Батова в них — вся его недолгая жизнь. Вырос он в ссылке и с самого раннего детства знал, что и отец, и мать, и все жители их деревни — переселенцы. Для них и законы вроде бы другие были. Ни партийной, ни комсомольской организации в такой деревне не полагалось, выезжать куда-либо, служить в армии — тоже. Захотел учиться — не везде примут с этаким клеймом. И стал Алексей Батов постепенно приучать себя к мысли, что «рожденный ползать — летать не может», а ему очень хотелось летать. Но о летной школе можно было только мечтать.
Еще в тридцать третьем сбежал из деревни Мишка Кожевников. Пристроился где-то в городе. Жил и работал, как все. Время подошло — призвали в армию. И прослужил больше года, потом как-то дознались, откуда он. Арестовали. В деревню следователь его привозил. Так и попал в исправительный лагерь парень. А исправлять-то нечего было. Человек худого не замышлял, служил честно. Как же случилось, что Батова не просто на фронт послали, а даже в офицерское училище направили? Видно, хоть и сослан был отец, да ведь всегда же в колхозе на хорошем счету числился: лучший мастер, ударник...
А теперь вот в партию, выходит, можно вступить. Да мыслимое ли дело — в партию! И Гусев говорит, что достоин, что примут, еще смеется над его сомнениями, дураком назвал. А что, если и в самом деле — слепой дурак?
Батов повеселел. С души будто сто пудов сняли. Он шутил всю дорогу и был возбужден так, что Володя даже заметил:
— Не перед добром ты, что ли, сегодня такой дурашливый?
— Человек смеется тогда, — назидательно ответил Батов, — когда уже есть добро. Вот представь себе такую историю. Родился ты, допустим, с бельмом на глазу. Подрос. Ребятишки при всяком случае и без случая бельмастым обзывают... Представил? Еще подрос. На девушек стал заглядываться, а они избегают. Да еще в ссоре или в шутку дура какая-нибудь бельмастым окрестит. Представил? Так вот, а потом тебе встретился толковый глазник, счистил бельмо и отпустил тебя в мир. Что бы ты делал в первый день?
— Плясал бы, — не задумываясь, ответил Володя, — целовал бы всех подряд!
— Вот-вот, — подхватил Батов, — и у меня сегодня примерно такое же.
— Бельма поснимали? — спросил Дьячков. — Кто это тебе?
— Вроде раньше ты на глаза не жаловался, — заметил Володя.
— Мои бельма не всем видны были, — резонно заключил Батов.
Однако постепенно веселость и беззаботность исчезли. Как-то исподволь, еле заметными импульсами начало обнаруживаться едва ощутимое беспокойство.
После ухода Гусева ему думалось: «Наверное, во мне еще много дури, всякого чертополоха? Нет, нет. Молодость, как я понимал ее раньше, ушла. Туда возврата нет. Только в Данциге я повзрослел на десяток лет. И сколько еще взрослеть придется? «А может быть, не придется?» — спросил какой-то далекий голос. — Ну и пусть! Я делаю сейчас то, что делают все коммунисты...»
Эти раздумья не оставляли его до вечера.
На бивуаке, где расположился полк на ночь, пошли слухи, что предстоит огромный переход, потому как войска Первого Белорусского фронта находятся уже у Одера. Говорили, будто догонять придется на машинах. Обозы пойдут следом.
Грохотало и Батов и на привале не оставляли друг друга. Алексей неожиданно для себя обнаружил, что роднее и ближе Володи для него нет никого. Между ними родилось то юношеское товарищество, братство, при котором не существует тайн.
Собирались ужинать, когда в роту заявилась Зиночка Белоногова. Еще издали она начала воспитательную работу:
— Выходит, гора должна идти к Магомету? Нехорошо, нехорошо, миленький. Как только снялись с места, так тебе и перевязки ни к чему?
— Извини, Зиночка. Да ты зря трудилась: там уж, наверное, все зажило. Боли почти никакой...
— А ну, марш в палатку!
— Давай отложим, Зина. Через день будем перевязываться. Завтра...