Я снова кивнул и поцеловал ее ладонь.
— Это был не первый раз. Для меня, — сказала она, и я выронил ее руку.
— Неужели? — спросил я удивленно.
— Нет. Тебя это шокирует?
Я помолчал, обдумывая ответ. Потом снова взял ее руку.
— У меня нет никаких прав, и ничто не может меня шокировать, — наконец произнес я. — Самый большой шок я испытал, когда понял, что ты меня хочешь. Не мне тебя судить, Анна, да и никогда я тебя не судил.
— Это неправда! — Она протестующе подняла руку. — В тот день, после Бордо, ты вел себя так, словно я Иродиада и Саломея[65] в одном лице.
— Нет, ничего подобного! — Я яростно замотал головой. — Все дело в крови! Меня выворачивало наизнанку от того, что я наделал. А у тебя была кровь на руках — все руки в крови. А я уже не мог ее видеть. Вот и все, Анна, клянусь тебе!
— А я подумала, что вызываю у тебя отвращение своим видом и своими поступками. Нет, послушай! В Тронхейме мне было так одиноко, что я взяла одного из своих стражников себе в любовники. Он был совсем мальчик — огромный, светловолосый, из крестьян, — а я была еще девушкой. У нас это случилось всего два раза, но он стал похваляться своим приятелям, у них вышла драка, и он потерял руку. Весь замок узнал об этом. И меня засадили в келью, Пэтч. Они бы и пыткам меня подвергли, если бы не моя императорская кровь. — Она буквально выплюнула последние слова с глубочайшим отвращением. — Потом решили, что меня надо сжечь на костре. Они бы так и сделали, но отец Яго, мой священник, меня спас. Вот так я и оказалась в Гренландии.
— А что этот стражник?
— Ох, думаю, его убили. — В ее голосе звучала насмешка, но за ней скрывалась боль.
— Анна, ты не Иродиада и не Саломея. Это же не ты убила того парня. Да, найдется немало людей, которые обвинят тебя. Твой муж, например, и все эти благочестивые убийцы, присуждающие людей к петле или костру, словно это причастие Христово… Это они будут прокляты, Анна. И сужу я их, а вовсе не тебя.
— Господи, Петрок, ну что за вздор! — вскричала она. Я прижал ей палец к губам и заставил замолчать.
— Послушай, что я тебе скажу. В то утро, после схватки, я был не в себе, меня трясло от одной мысли о том парне, а вовсе не от того, что произошло между нами… У меня в моей жалкой жизни не было ничего более прекрасного. Что у тебя случилось в Тронхейме — это только твое дело, и ничье больше. Господи помилуй, Анна, сколько ты пробыла в Гардаре? Два года? Ну вот, значит, ты принесла покаяние, исполнила епитимью, как это положено по церковным законам. Так что не проси отпущения грехов у меня. В моем понимании ты безупречна. И чиста, как белейшая из лилий, любовь моя!
— Ты действительно так считаешь? — тихо спросила она.
— Уверен всем сердцем!
— Тогда ты глупец, — заключила она. Слова были грубые, но вот ее губы, прижавшиеся к моим, отнюдь нет.
Тот святой, что присматривает за любовниками и глупцами — а более всего за глупыми любовниками, — в ту ночь охранял нас, поскольку никто из нас так ничего и не заметил, а если даже и видел, то решил, что это не его дело. Потом мы уже не были столь неосмотрительны, однако та ночь разрушила последние остатки непонимания, так долго нас разделявшего. И если мы все же не осмеливались на что-то значительное, то по крайней мере проводили вместе все свободное время, хоть ночью, хоть днем. И если моя жуткая ярость не сгорела, то она закалилась, и хотя я успел близко познакомиться со смертью, но все же обнаружил в себе огромный запас нежности и научился делиться ею с другими.
Так мы миновали огромный Неаполитанский залив, прошли мимо гигантского дымящегося пика Везувия, про который я читал у Плиния[66], затем спустились еще южнее, мимо пышущего пламенем Стромболи и дымящейся Этны[67] — эти вулканы я запомнил лучше, чем все остальное, потому что они были мне чужды и наполняли душу восторженным ужасом. Стромболи мы миновали ночью, и губы Анны на секунду встретились с моими, когда мы стояли, опершись на леер, и смотрели на пламя, вырывавшееся из вершины этой горы и бросавшее розовые и оранжевые отблески на черное облако, нависшее над нашими головами.
Потом, когда мы прошли Мессинский пролив и, миновав мыс Спартивенто, оставили Италию за кормой, войдя в воды Ионического моря, — мне нравилось слышать все эти названия, и я все время приставал к Низаму, чтобы узнать новые, — я ощутил в Анне некую перемену. Она теперь была напряжена, как гончак, которого вот-вот спустят с поводка, и очень молчалива, хотя, кажется, стремилась почаще быть рядом со мной. Но большую часть дней проводила на своем любимом месте на носу, устроившись между леером ограждения и бушпритом и наблюдая за дельфинами и летающими рыбами, сопровождающими нас, или уставившись в синее пространство, за которым скрывалась Греция. Она появилась там и ранним утром в тот день, когда мы подошли к острову, как только на горизонте узкой серебристой полоской показалась земля. Волосы ее слиплись и стояли дыбом от соленых брызг, глаза, немного воспаленные, смотрели куда-то вдаль.
— Ты слышишь? — вдруг спросила она. — Земля поет нам. Это песня моей родины.
Мы направлялись к проливу в гряде невысоких утесов, окружавших остров. Еще более узкие щели между ними открывали небольшие пляжи, на каждом из которых виднелась маленькая рощица, цеплявшаяся за редкие участки ровной земли. Но Низам вел корабль к каменным воротам, где утесы зубчатыми откосами спускались в море, переходя в длинные отмели, и в итоге расступались, давая волнам возможность подступать к самому основанию огромной горы. В конце каждой каменистой отмели стояло по небольшой каменной башенке, на крышах которых вращалось по четыре треугольника белой ткани. Это были ветряные мельницы, совершенно детского размера, если сравнивать с теми скрипучими гигантами, что высились у нас дома, выглядевшие, однако, до странности весело посреди воды и иссушенного солнцем камня.
Мы прошли достаточно близко от косы по штирборту, чтобы слышать, как шуршат крылья мельницы, и видеть, как утес отвесно уходит прямо в глубины, поблескивая белым камнем в кристально чистой воде. Он весь зарос толстыми красными побегами водорослей, жирными морскими анемонами и какими-то черными шипастыми шарами.
—
Я сообщил ему, что у нас в Девоне нет таких варварских созданий и я не намерен даже близко подносить их ко рту.
— Да нет, — возразила Анна. — Это ты варвар в здешних краях, Пэтч. И непременно должен попробовать морских ежей, я просто настаиваю. Они ужасно вкусные. Они на вкус… ну, сам увидишь.
Я нахмурился. Но, если по правде, меня странно манили к себе эти новые места. Мы только однажды причаливали к берегу в Средиземном море — в Пизе, городе мастеров и мастерства, но грязь, всегда сопровождающая человека, превратила там воду в мутно-серое, вязкое месиво. Иссушенные солнцем берега мы огибали на небольшом расстоянии, достаточно близко, чтобы чувствовать в порывах ветра ароматы трав, но и достаточно далеко, чтобы не различать подробностей пейзажа. А сейчас мы были совсем рядом — вот-вот причалим, — и меня внезапно охватила дрожь возбуждения. Тут мы миновали мыс, и перед нами распахнулся залив Лимонохори.
Это была огромная бухта, гигантский каменный котлован, вытянутый в сторону моря. Выступавшие края уходили в воду, боковые стены поднимались вверх со всех сторон, переходя в гору, которая доминировала надо всем остальным. Прямо впереди в нагретом воздухе поблескивало белое селение на светлом береговом песке. Ветер стих, воздух стал совершенно неподвижен, горяч и наполнен стрекотом и шорохом неисчислимых легионов насекомых. Я уловил смолистый аромат сосны, тимьяна и еще других трав, назвать которые не мог, а кроме того, каменная пыль и слабый, острый запах, весьма приятный. Местность была насыщена разными ароматами, шумами и сухим жаром, словно этот залив являлся перегонным кубом алхимика, а мы ввалились туда посреди какой-то удивительной химической реакции.
Мы все же потихоньку продвигались к берегу, и я уже видел дома по обе стороны от нас — маленькие,