ниспадающему коридору. Сьянов, так — от нечего делать — спустился за ними.
Тут и там заметались пучки света карманных фонариков. Снизу потянуло затхлостью, бензином. Потом Илья уловил слабый и нежный запах фиалок, потом раздался удивленный возглас: «Гитлер!» Опережая многих, Илья влетел в подземный зал, заставленный стильной мебелью, устланный коврами. Но и ковры, и мебель он увидел потом. А сразу увидел Гитлера. Он лежал на полу. Мертвый. Усики щеточкой — под заостренным носом, челка клинышком. На груди покоилась голова женщины. Спокойное, красивое лицо, в свете фонариков вспыхивают рыжие волосы. Женщина до последней минуты своей жизни думала о губах, гриме, прическе, хотела быть красивой. Все сохранилось: помада на губах, прическа, изгиб удивленных бровей. Ушла жизнь.
Илью толкали. В подземелье спешили солдаты, неизвестно как узнавшие о такой находке. Седые люди в военном приказали всем посторонним оставить помещение. Среди посторонних оказался и он — Сьянов. Узколицый капитан, хмуря тонкие брови, недовольно сказал:
— Вам здесь не место, товарищ старший сержант!
Илья не обиделся. Каждому свое. На рассвете он имел полное право войти в это помещение — с противоположной стороны. И вошел бы, если б... Должно быть, в тот день немцы узнали о самоубийстве Гитлера и Евы Браун. Должно быть, потому переполошились тогда генералы и полковники. Одни убежали, другие капитулировали. Он продиктовал им условия капитуляции. Заарканил Гитлера. Это было труднее сделать, чем сфотографировать мертвеца! Впрочем, каждому свое.
Илья возвратился в рейхстаг. На ступенях его встретил знакомый журналист «Огонька», спросил:
— Слышал, Гитлера нашли?!
Илья хотел сказать: «Эка невидаль, да он у меня на веревке позади плетется» — и только улыбнулся. Журналист махнул рукой и шибко побежал через площадь, минуя воронки и траншеи, перепрыгивая через ежи и кучи кирпича. Сьянов смотрел ему вслед и дивился проворству и ловкости журналиста. «Тоже солдат». Он почему-то вспомнил первый бой на реке Пола и как сам бежал от разрывов, грохота, страха... Да, здорово он тогда струсил. Впрочем, то не было трусостью. То был страх. Всю войну страх жил в нем где-то глубоко-глубоко, преодоленный, побежденный. И в первом бою он не струсил, а просто хотел убежать от страха. Но от страха не убежишь. Страх надо сломить, покорить — в себе самом. Одному трудно. Ему помогли — тот, первый командир роты, и Петр Кореников, Дос Ищанов и Вася Якимович, капитан Неустроев и старший лейтенант Берест, Митька Столыпин и Аня Фефелкина. Помогла вся та жизнь, которую он прожил до войны.
Погруженный в думы о былом, Илья и не заметил, как с ним рядом пошла Валя Алексеева. В гражданском платье. Волосы, как всегда, гладко причесаны, блестят. Узкие красивые руки обнажены, она держит их на груди, словно озябла. Улыбается, а в глазах печаль.
— Я так счастлива, — Валя смотрит себе под ноги.
— Все счастливы.
— Счастлива, что победа, что война кончилась, что вы остались живы.
«Остался живой», — Илью подхватывает волна воспоминаний. Он видит ту, довоенную жизнь, жену, детей. Зовущая тоска впервые безраздельно овладевает им.
— Теперь домой, — самому себе говорит он*.
Валя крепче прижимает к груди обнаженные руки.
— Илья Яковлевич, неужели вы не понимаете, не чувствуете, что все довоенное позади? Позади война. Впереди — новая жизнь!
Илья молчит.
— Все надо строить заново — на службе, в семье... — Валя замерла, спохватившись, что сказала лишнее.
— А раны? Они становятся больнее оттого, что стареют.
«Он давно обо всем знает, — осенило Алексееву. Она сначала обрадовалась, а потом ужаснулась: — Он не может полюбить меня, не может!»
— Прости, Илья, — шепчет Валя. — Я думала, что оберегаю тебя, а сама мечтала о несбыточном.
— И несбыточное сбывается, если сильно захотеть, — рассеянно улыбается Сьянов, отдаляясь от Алексеевой.
Рано ставить точку...
Прочтя рукопись «Парламентера», Сьянов сказал:
— Так оно и было. Но...
— Хочешь объяснить, как ты увидел распростертого в бункере Гитлера, труп которого сожгли в саду имперской канцелярии задолго до твоего прихода туда?
Сьянов смотрит на меня с укором, гневно говорит:
— Никто его не сжигал. Это невозможно было сделать хотя бы потому, что и имперская канцелярия, и сад к тому времени находились под постоянным и сокрушительным огнем нашей артиллерии и пулеметов... Нет, похороны фашистского викинга, как того хотели его приближенные, не состоялись. После самоубийства Гитлера нацистские заправилы бросили его труп и разбежались, как крысы с тонущего корабля.
Шли годы. В мировой и советской прессе публиковались новые сведения о последних днях (и даже часах) бесноватого фюрера. Сьянов стоял на своем. Но постепенно его убеждение в своей, как он называл солдатской правоте, поколебалось. И как-то Илья признался:
— Может, я видел двойника Гитлера... Черт их разберет! — Илья помолчал, потер ладонью лоб. — Я о другом хотел сказать...
Он вынул из кармана какой-то простенький перстень. Рассеянно катает по столу. Пауза затянулась.
— Видишь ли... ты убежден, что Столыпина звали Митькой, а Ищанова Досом? Веришь как метрикам. Но у них, кажется, были другие имена.
— Какие?
— Забыл... прошло столько лет. Да ведь вам, писателям, такое разрешается? Вот и у Бориса Полевого Мересьев, а не Маресьев.
— Разрешается, — улыбаюсь я.
Однако радость моя преждевременна. Сьянов одной рукой катает кольцо, а другой крепко держит рукопись, не собираясь возвращать. Молчит, и это молчание не предвещает ничего хорошего. Наконец он выдавливает:
— И еще...
Мы сидим на веранде, оплетенной виноградом. Ночью прошел дождь. Воздух чистый, свежий, а мне душно.
— ...я бы придумал другой конец.
— Ты отлично знаешь, я ничего не придумывал!
Илья шумно дышит, горбинка на носу бледнеет, глаза по-орлиному смотрят — зорко, настороженно.
— Понимаешь, по-другому бы...
— Но как — по-другому бы...
— Не знаю. — Он кладет в карман перстень. Разговор может кончиться ничем.
— Что это у тебя?
— Так...
— Покажи.
Я рассматриваю перстень. Он без камня, золото потускнело от времени. На расширенной части какая-то монограмма и герб. Сьянов рассказывает:
— Носил к нашим геральдистам-нумизматам — не расшифровали надпись. Буду в Москве, покажу специалистам. Между прочим, при необычных обстоятельствах подарили мне этот перстень. — Сьянов вдруг воспламеняется, воспоминания захлестывают его: — На другой день после смерти Ищанова и Васи Якимовича меня особенно грызла тоска. Быть может, потому, что было Первое мая, такой праздник, а тут — смерть. Чтобы не наделать глупостей, я ходил по рейхстагу. В одном из закоулков прямо на моих глазах из
