физические терзания, даже смерть, но не вытерпел унижения. А ведь это был не случайный гнев Гамова, а новый метод — заменять терзание тела тяжким испытанием духа. Ты принял, казалось тебе, единичный случай, но разве не произошло того же, когда Гамов внезапно надумал часть захваченных в бою денег отдать солдатам, отличившимся в сражении? Импульсивный поступок ты принял, а если бы тебе тогда же сказали, что это отныне военная политика — оплачивать банкнотами геройство в бою, измерять в золоте любовь к родине? Обстоятельства принудили нас ввести неклассические методы войны, так ты объяснил своё согласие на них. Вспомни, гневно сказал я себе, как ты придумал собственную казнь за измену, чтобы враги поверили в хитро подсунутый им обман, как ты гордился самопожертвованием, какой поистине геройской представлялась тебе твоя решимость. А если бы ты знал, что обстоятельства были созданы так умело, что только мнимое твоё самопожертвование могло преодолеть их? А если бы ещё добавили, что никакая это не чрезвычайность, а давно уже применяемое мнимое умерщвление для устрашения живущих и что столь же давно разработана техника смерти без реального убийства? Согласился бы ты тогда взойти на эшафот, обрёк бы на муки собственную жену, как и ты, ничего не знавшую о мнимых казнях? В обмане, равноценном подвигу, ты углядел веление рока. От обмана стандартного, по-деловому разработанного, ты бы с отвращением отшатнулся. Разве не так?
И ещё я вспомнил последний и, может быть, главный из тайно спланированных парадоксов Гамова, когда мы, исполнители его верховной воли, чуть ли не все разом отказали ему в её выполнении. Ибо он, хоть и готовил нас к такому ходу, всё же переоценил меру нашей безгласности. Он потребовал открыть пищевые склады для врагов, сражавшихся с нами. Мы отвергли такой поступок как бессмысленный до преступности. А он поднял на нас весь народ, поднял его на самопожертвование, равное безумию. И чем поднял? Молением о собственном здоровье! Он воздвиг перед каждым дилемму: здоровье диктатора против части твоего пайка, малой части твоего благосостояния. Но реально ведь речь шла отнюдь не об одном пайке, о миллионах пайков, о благополучии народа, и всё это — за здоровье одного человека! Переметнул весь спор из огромной схватки держав в маленькую, очень частную, очень личную задачу — что важней: частица твоего пайка или моё здоровье? Нет, обман был не в том, что он поставил на кон свою жизнь! Уверен, не встал бы Гамов с постели, скажи народ не словечко «да», а словечко «нет». И был бы конец ему — реальный, а не придуманный.
Вся моя прошлая жизнь, начиная с момента, как пошёл в помощники к Гамову, вдруг представилась чередой хитросплетений, обманов себя и других — кривые и кривушки, скачки и зигзаги, ложь вместо истины. И в этом хаосе обманов и обходных дорог я — локомотив, непрерывно поворачивающий на очередную кривушку по указке свыше.
Я понемногу успокаивался, негодование стихало. Я постепенно стал понимать, что если и был обман, то в мелочах, в кривизне избранной дороги, но не в сути конечного пункта. Мы хотели победить в войне — и победили, цель достигнута. Мы — вместе с Гамовым, не он один — задумали ценой одной войны уничтожить все войны — и разве это не свершилось? Почвы для межгосударственной вражды больше нет, ибо нет больше враждебных друг другу держав. Чего хотели, того и добились — разве не так? Конец — делу венец, говорили предки. Надо праздновать и торжествовать, таково нормальное понимание событий.
Да, нормальное, сказал я себе и снова заволновался. Нормальное для человека, ведущего себя нормально. А Гамов, взамен торжества, потребовал суда над собой. И принудил нас дать на это согласие, ещё и потянул двух помощников на скамью подсудимых. Что реально таится в его поведении? Новый зигзаг в политике?
Я обессилел от трудного размышления. Мне захотелось поесть, потом прилечь. Я пошёл на кухню поискать еды. Вошла Елена и присела к столу. Я положил ей ветчины и зелёного горошка.
— Как хорошо, что кончилась война, — весело сказала она. — Нормальная еда перестала быть предметом мечтаний.
— К сожалению, война не кончилась, — хмуро возразил я.
Она встревожилась
— Как тебя понимать? Кто-нибудь откалывается от союза? Не Лон Чудин? Не верю я этому честолюбцу!
— Я тоже не верю. Но он подписал общее решение. Против себя он не пойдёт.
— И правильно сделает. Никто не идёт против себя.
— Я знаю одного, кто восстал на себя.
— Кто он?
— Наш руководитель — Гамов!
— Гамов? — Она чуть не со страхом посмотрела на меня. — Неужели он опять заболел? Ты сказал, что война не окончилась. Значит, он?..
— Именно это. Гамов объявил войну себе, да и, в частности, своим главным помощникам — мне и Гонсалесу. Он просит суда над нами троими.
Она глядела на меня распахнутыми глазами.
— Я ничего не понимаю, Андрей.
— Ты думаешь, я что-либо понимаю? Не преувеличивай моей сообразительности. Я путаюсь среди разных мыслей, как в глухом лесу между деревьями.
— Расскажи подробнее, что произошло. Будем думать вместе.
Я описал спор, вспыхнувший на Ядре. Не скрыл и метания мыслей, томивших меня, когда я вернулся домой.
— Я совсем потерялся — кто мы? Герои или преступники? Ожидаем заслуженных наград за победу или столь же заслуженных кар за провины? Гамов — руководитель объединённого мира или кандидат в тюремную камеру? Одно несовместимо с другим. Я не хочу признавать за собой вины!
— И правильно, что не признаёшь! Ибо нет за тобой вины.
— А как объяснить всему миру, что от заместителя диктатора утаивались важные события и планы? Что меня оскорбляли недоверием?
Она впала в такое же возбуждение, что недавно изводило меня. Только мысли её складывались по- иному. Он воскликнула:
— Нет, не так! Не оскорбление недоверием, а уважение к твоей честности. Опасение, что обходные пути к успеху встретят твоё противодействие. Гамов слишком ценил тебя, чтобы испытывать твою прямоту.
Елена сказала мне то же, что говорил недавно сам Гамов. Даже слова складывались похожие. И такая схожесть не могла не утешить меня. Но если Елена объяснила отношение Гамова ко мне, то его отношение к самому себе оставалось тайной. Она заговорила и об этом.
— Андрей, до чего ты плохо разбираешься в Гамове! Была одна важная причина, позволявшая ему не думать, пряма ли дорога к цели.
— Тайная причина, давшая индульгенцию его грехам?
— Да, именно то, что он заранее постановил для себя отдаться суду, который и оценит меру созданного им добра и причинённого зла. И сделает это только в случае победы, ибо нормально победителей не карают при жизни, приговор им выносит история потом, когда это их уже не может волновать. Гамов и тут пренебрёг классикой. Он открыл в истории новую дорогу и первым зашагал по ней. Нужно восхищаться его смелостью, а не негодовать на него.
Она и впрямь восхищалась. Меня всегда задевало её преклонение перед Гамовым. Я уже знал, что преклонение не связано с любовью, для ревности оснований не было. Но я ничего не мог поделать: я тоже восхищался Гамовым, но её поклонение уязвляло меня.
— Значит, ты считаешь правильным новый поступок Гамова?
— Конечно! Разве можно в этом сомневаться?
— Я сомневаюсь. Что даст публичный суд?
— Полное оправдание, если не найдёт вины. И очищение, если кару объявят. Разве наказание не снимает преступления?
— Смотря, какая кара и какие провины… Иные наказания ликвидируют не только вину в преступлении, но и самого преступника. Если суд приговорит Гамова, да и твоего мужа заодно, к смертной казни…
Такая мысль, по всему, не являлась ей в голову. Она с испугом глядела на меня. Боюсь, философия