Армия отступает, урожай гибнет под потоками, которые мы не можем отразить. Наши бывшие союзники мобилизуются против нас, наш главный враг — Кортезия — вооружает их армии. Плохо сегодня, очень плохо! А завтра будет хуже. Это надо с беспощадной правдивостью, со всей мукой сознания понимать — завтра будет хуже! Что же, признать наше поражение, оплевать себя позорной кличкой «агрессоры», склонить шею под сапог победителя, выскрёбывать у наших семей последние деньги на репарации? Нет! Тысячи раз — нет! Мы не побеждены и не будем побеждены. Ибо у нас могучий резерв, способный повернуть весь ход войны, способный принести нам окончательную победу. Этот могучий резерв — вы! Открываю вам величайшую тайну нашей стратегии. Мы создали грандиозный воздушный флот, вы лишь одна из многих дивизий этого флота. Дивизия, одним ударом поставившая Кондук на колени, такая же, как ваша, даже слабее вашей. Вот такая у вас мощь! Враг и не догадывается о наличии у нас подобного флота, не ожидает, что над полями сражения скоро появится новая сила, которой он ничего не сможет противопоставить. Но мы не должны использовать преждевременно вашу ударную силу. Ещё не все дивизии укомплектованы, заводы выпускают всё новые водолёты, их надо вооружить и освоить. Было бы преступлением пускать вас в бой по частям. Да, плохо сегодня, плохо, но завтра начнётся спасительный перелом. И его создадите вы — самый крупный наш резерв, самая твёрдая наша уверенность в победе. Не было бы вас, мы давно прекратили бы войну, признали своё поражение. Но вы есть — и вы величайшая надежда родины! Сегодня армия ещё сдерживает врага, наносит ему огромные потери. Но завтра, мы это знаем, он прорвёт последнюю линию нашей обороны — и ринется исполинской тушей в глубь страны. И тогда ваша мать, родина ваша, воззовёт к вам: «Дети мои, погибаю! Идите спасать меня, только вы одни способны меня спасти. И если понадобится, умрите за меня, за ваших матерей и отцов, за вас самих, чтобы не попасть в унижение и позор». Вот так она скажет вам, своим верным спасителям, своим верным сынам. И тогда идите и умирайте!
…Я часто думал потом — что было бы, если бы Гамов закончил свою речь к взбунтовавшимся водолётчикам не патетическим призывом умирать, а скромней, по-деловому. Как поначалу завёл эту удивительную речь, как обычно говорил на заседаниях правительства — назвал бы количество водолётов, боевую мощь полков, открыл секреты комплектования воздушных соединений, доказал бы, что перевес будет непременно у нас. Убедительных доказательств было бы больше, он смог бы гарантировать победу, а не пророчить гибель. Наверное, он с такой речью и собирался обратиться к взволнованным парням — и смог бы и убедить их в своей правоте, и укрепить их уверенность в нашей победе, и доказать, что делает всё нужное для неё, и что в ней они станут решающей силой. Так бы поступил и я. Но он увидел раскрасневшиеся лица, горящие глаза, почти не дышащие от напряжения рты — и мигом перестроил речь. И призвал их к величайшей чести — умереть за родину, если родина того потребует. И добился неописуемого эффекта!
Едва он почти выкрикнул последние слова, как строй, каменевший в исступлённом молчании, всей массой ринулся к нему. Десятки рук взметнули его вверх. Толпа ликовала, в ней не было слышно отдельных голосов, она обрела свой собственный голос, один восторженный голос из сотен голосов. Теперь Гамов возвышался над нами уже не на голову, а на всё туловище, и смеялся, и что-то говорил, и показывал жестами, что ему неудобно на руках, что он хочет спуститься на землю. Но его несли вдоль всех шести длинных, как бараки, двухэтажных казарм, обнесли по всему периметру площади и начали новый круг. У меня заложило уши от восторженного ора молодых глоток, от топота сапог, от шума теснящихся к Гамову тел. Сперва я глядел только на водолётчиков, любовался ликующими юными лицами, распахнутыми восторженными глазами. Потом присмотрелся к Гамову и понял, что ему нужно срочно помочь. Он посерел, сжимал губы. Я вспомнил, что он плохо переносит тряску, и, огибая радостно беснующуюся толпу, подобрался к офицерам. Они всё так же стояли в сторонке и, хоть внутренне чувство дисциплины не позволяло им неистовствовать, на лицах читалось, что они сейчас испытывают те же чувства, что и их разбушевавшиеся питомцы.
— Надо выручать диктатора, — сказал я Корнею Каплину. — Он еле держался на ногах, а тут такие волнения… У него закружилась голова…
Каплин что-то сказал одному из офицеров. Тот выдвинулся вперёд и пронзительно засвистел. Три раза он дунул изо всех сил в рожок, вынутый из кармана. Сперва задние обернулись, потом и те, что были поближе к Гамову. Его опустили на землю, он пошатнулся, но устоял на ногах. Два первых свистка, похоже, означали призыв к вниманию, а последний, с переливами, приказ строиться. Все кинулись на свои места. Не прошло и минуты, как перед нами стояла чёткая шеренга. Вперёд вышел полковник и молча оглядел построившихся водолётчиков. И в его молчании, и в том взгляде, каким он обводил их, была благодарность за то, что после беспорядков, они, усмирённые, показали, что не утратили дисциплины и послушания командирам — и быстрота построения, и чёткость строя свидетельствуют именно о послушании и вернувшейся дисциплине, и сам он видит, и глава государства видит, что впредь не будет ни своеволия, ни беспорядков.
Офицер с рожком скомандовал:
— В казармы, на учения!
Спустя минуту на площади оставались только полковник и несколько офицеров. Водолётчики не шли, а бежали в казармы — демонстрировали скорость исполнения приказов. Гамов с улыбкой пожаловался:
— Так закружили, что чуть не потерял сознание.
Полковник спросил:
— Какие будут распоряжения, диктатор?
— Сперва вопрос: эти зачинщики?.. Пальман, Кордобин, Скрипник, Вильта… Они как в учении и казарменном быту?
Полковник посмотрел на помощников и, видимо, понял, что они заранее согласны с тем, что он собирается доложить.
— Отличники! Считали их первыми кандидатами на повышение, даже рапорты заготовили. Теперь, конечно…
Гамов не дал ему договорить:
— Семипалов, какую вы утвердили структуру у воздушных дивизий?
— Как в пехотных и артиллерийских: восемь полков.
— Промежуточных соединений нет?
— Не создавали.
— Теперь создадим промежуточные соединения — бригады. Каждая воздушная бригада из двух полков. Полковник, разбейте вашу дивизию на четыре бригады и командирами назначьте этих отчаянных… Альфред Пальман, Иван Кордобин, Сергей Скрипник, Жан Вильта. Я не ошибся? — Гамов любил демонстрировать память.
Вряд ли офицерам могло понравиться неожиданное решение Гамова. Корней Каплин сохранил спокойствие, но у остальных лица вытянулись. Гамов умел переломить любое настроение в свою пользу. Он дружески сказал:
— Вас покоробило, что ваши подчинённые, к тому же проштрафившиеся, вдруг станут начальствовать над вами? Есть здесь обида, есть. Но есть и гордость! И не за них гордость — за себя! Ибо вы воспитали и научили так, что они даже вами могут командовать. Ученик должен превзойти учителя, если учитель хорош, ибо иначе нет движения вперёд. И если они окажутся на своём месте, если хорошо будут командовать бригадами, то в этом прежде всего ваша заслуга. И чем выше они, молодые, поднимутся над вами, тем значительней ваша собственная заслуга, тем больше вам чести и благодарности. Поздравляю вас, командиры, с успехом в подготовке новых офицеров! Ни я этого не забуду, ни родина не забудет. Вопросы есть? Нет? Тогда мы отбываем.
В водолёте я не удержался от упрёка:
— Гамов, не слишком ли вы рискуете? Назначить в командиры бригад юнцов! Ни разу не были в сражениях, успехи только в учениях… А если спасуют в первом же бою?
— Не похоже на них, Семипалов. Пришлите им приказ о присвоении четырём бригадирам бригад приличествующих воинских званий. Прищепа, что вы хохочете?
Прищепа не хохотал, только улыбался. На площади он молчал, только профессионально во всех всматривался. Но в водолёте им овладело веселье. Он восстановил на лице серьёзность и ответил:
— Представил себе, как выглядит со стороны сегодняшняя сцена на площади. Солдаты