Он переменился в лице, когда посмотрел на меня. Настроение у меня и вправду было не из радостных. Самооплевывание, даже обманное, не принадлежит к числу дел, вызывающих во мне восторг.
— Что с вами, генерал? Вы нездоровы?
— Гораздо хуже, Войтюк. Нам грозит разоблачение.
С тайной радостью я увидел, что он перепугался до бледности. В этом человеке объединялись смелость и трусость, наглость и способность к искренней любви — к жене, а не родине, естественно. Впрочем, философы утверждают, что наглость есть выражение трусости, а предательство соседствует со способностью к любви. Так что с позиции философии характер Войтюка был сконструирован удовлетворительно.
— Как вас понимать, генерал?
— Вы уже слыхали о разоблачении сенатора Бернулли? Он был нашим агентом, о чём вы меня, между прочим, не информировали.
Войтюк напомнил, что он информирует своих хозяев о наших секретах, но что происходит в самой Кортезии, ему не сообщают.
— Верно. Вы могли этого не знать. Но разведка Аментолы дозналась, что Бернулли — изменник. Чтобы избавить его от казни, Прищепа вывез его тайно к нам. Скоро состоится спектакль его торжественного награждения за услуги нашей стране. Вы уверены, что Бернулли не знает о вас?
— Надеюсь на это.
— Не надейтесь. Вудворт, ваш недавний начальник, а также давний друг Бернулли, информировал меня о своём первом, после долгой разлуки, разговоре с сенатором. Тот сказал, что в нашей среде имеется какой-то предатель на высокой должности. Бернулли узнал это от приятеля-банкира, который перевёл в один из банков Клура огромную сумму для этого высокооплачиваемого предателя.
— Владелец счёта — анонимный! — Войтюк всё больше бледнел. — Им будет трудно дознаться, что это вы.
— Трудно, но возможно. И ещё один тревожный сигнал. Разговоры с Бернулли ведутся без меня. Формально я занимаюсь военной стратегией, а не политическими проходимцами. Но мой друг Прищепа вдруг перестал пожимать мне руку и старается со мной пореже встречаться. И Гамов в последние дни не вызывает к себе. Если это не признак беды, то не знаю, какие вообще у беды предварительные признаки.
— Очень тревожный знак! Что вы собираетесь предпринять?
— Хладнокровно ждать.
— Простите за вопрос… Чего ждать?
— Либо снятия подозрений, либо ареста. Третьего не дано.
Войтюк размышлял несколько секунд.
— А если я предложу вам третье?
— Что именно, Войтюк?
— Бегство в Кортезию.
— Вы считаете это возможным?
— Завтра буду знать.
— Почему завтра?
— Сегодня ночью передам, что узнал от вас. Попрошу убежища для вас и для себя. Хотя не ставлю нас вровень, но всё же и мне не хочется попадать в клещи Гонсалеса… Завтра мне ответят — возможна ли и какова, так сказать, техника бегства.
Этого мне как раз и хотелось — чтобы он поскорей передал информацию о моём возможном аресте.
— Согласен. Действуйте.
После ухода Войтюка я связался с Гамовым.
— Вы слышали наш разговор. Надо уменьшить отпущенный мне срок свободы. Хорошо бы арестовать меня за час до возвещения плана бегства.
— Вы не хотели бы узнать, каким образом вас спасут?
— Грубый ход. Хорош для политика, притворяющегося предателем, но не для настоящего предателя. Ведь пришлось бы сделать попытку реально бежать. Схватите потом Войтюка и узнаете, что он назвал «техникой бегства».
— Убедительно. Арестуем вас не днём, а утром.
Арестовали меня, когда я проводил заседание директоров военных заводов. Сам Прищепа явился брать меня под стражу. Среди конвойных я увидел и Семёна Сербина, когда-то оскорблённого и прощённого Гамовым, а потом заслонившего Гамова от кинжала собственной грудью. На меня Сербин смотрел с ненавистью, словно я нанёс ему непрощаемое оскорбление.
— В чём дело, полковник? — спросил я с возмущением. — Почему вы являетесь без предупреждения, да ещё с дивизией охранников?
Он показал мне какую-то бумагу.
— Приказ диктатора арестовать вас, Семипалов.
— Да вы с ума сошли, Прищепа! Меня арестовать?
— Прочтите приказ о вашем аресте.
— Возмутительное недоразумение! Чей-то гнусный поклёп! — воскликнул я, прочитав приказ Гамова.
— Это вы объясните Чёрному суду. А пока следуйте за мной.
Собравшиеся в моём кабинете зашумели, переговаривались, переглядывались, то возмущённо, то удивлённо. Конвойные отстранили всех, кто встал на дороге. Сербин грубо толкнул меня в плечо. Я обернулся.
— Сербин, есть мера всякой наглости!
Он зло засмеялся.
— Шире шаг! Торопись на казнь. Остановишься, ещё наддам!
Это уже выходило за границы законного ареста! Я с укором посмотрел на Прищепу. Он прикрикнул на Сербина. Солдат отстал, но я чувствовал спиной его ненавидящий взгляд. У дворца стояла зарешечённая машина. Набежавшая толпа молча наблюдала, как меня усаживали в неё и как рядом разместился вооружённый конвой. В последний момент Прищепа отстранил Сербина, и тот сел во вторую — сопровождающую — машину.
Спустя десять минут я уже находился в одиночной камере. Дежурный офицер тюремного корпуса объяснил мне, что пища дважды в день, что бумагу и ручку для заявлений я могу получить у него, что крики, ругань и прочий шум воспрещены.
— Обещаю головой о стены не биться, — сердито заверил я.
Прищепа сухо добавил:
— Я вас арестовал, Семипалов, и на этом мои обязанности кончились. Отныне вы в ведении Чёрного суда. Можете вызвать прокурора, либо работников министерства Милосердия.
— Я требую встречи с Гамовым.
— Требовать от диктатора, чтобы он явился к вам, вы не можете. Но просить не возбраняется.
— Тогда передайте диктатору, что прошу свидания с ним.
Оставшись один, я сел на койку и засмеялся. Смех превращался в истерический хохот. Я только постарался, чтобы неожиданное веселье не прозвучало чрезмерно громко — по коридору, наверное, ходили тюремщики, им незачем задумываться, почему я хохочу. А смеялся я оттого, что осознал непредсказуемость своей судьбы. Всё, что делал, я делал по своему свободному решению. Но мной, я видел это всё ясней, командовала высшая сила, логика обстоятельств. Она, эта высшая логика, и принуждала меня принимать те неизбежные решения, которые становились свободными моими хотениями. Сказал бы кто-нибудь мне неделю назад, что я сам засажу себя в тюрьму и потребую над собой жестокого суда! Я бы вместо хохота выдал такому провидцу оплеуху. Но вот я в тюрьме, жажду суда и могу только хохотать, что так нежеланно поступить со мной потребовало моё собственное свободное желание.
Отворилась дверь, и дежурный сообщил, что моя просьба о встрече диктатору передана, но он во