— Очень немногие, — возразил обвинитель. — Вот справка за полгода. Поступило в госпиталь 120 человек, 45 выжили, 75 погибли.
Майор молчал, опустив голову.
— В разных палатах госпиталя неодинаковые результаты лечения. В палатах врача Габла Хоты было 48 больных, выздоровело 32, умерло 16. В палатах врача Попа Барвелла лечилось 72 человека, выжило всего 13.
— У Барвелла были тяжёлые больные, — сказал начальник лагеря.
— Ложь, — установил обвинитель. — По записям те же болезни и ранения. Зато у врача Габла Хоты не найдено лекарств, кроме занесённых в запас, а у врача Барвелла масса лекарств, записанных как уже использованные. В том числе и консервированная кровь, переливания которой Барвелл ни разу не делал, но аккуратно вписывал в расход.
Чёрный судья вызвал врача Попа Барвелла.
— Для чего вы сохраняли лекарства, записывая их в расход?
— Хотелось иметь запас на случай, когда лекарства реально могли помочь, кому они были уже бесполезны, не давал. А записывать надо было в расход, чтобы лечение выглядело по форме. Мы часто тратим дорогие лекарства, зная, что они не помогут. Зато иным больным отпускал лекарств больше положенного, если верил, что они подействуют.
— Почему такой высокий процент смертности в ваших палатах?
Барвелл пожал плечами.
Судья вызвал Габла Хоту, молодого человека с худым лицом.
— Хота, в вашей палате умирала треть поступивших пленных. Почему такой высокий процент смертности?
— У нас не хватало лекарств, питание было недостаточным.
— Оно было недостаточным, потому что в лагере разворовывали продукты. Вы использовали все отпущенные вам лекарства?
— Все, конечно. Нормы лекарств были скудны. Особенно не хватало консервированной крови.
— Вы не просили кровь у вашего коллеги Попа Барвелла? У него обнаружено много склянок крови.
— Он говорил, что всю кровь тратит.
— По документам вашей палаты, вы произвели на десяток инъекций крови больше, чем получили её. Откуда избыток?
— Я воспользовался собственной кровью. Некоторым больным требовалось крови больше, чем я мог официально отпустить.
— Вы могли воспользоваться кровью других пленных.
— Я не мог ею воспользоваться. Все пленные прибывали очень слабыми. Каждая капля их крови была на вес их жизни.
— Почему вы не записывали, что вводите собственную кровь?
— Это вызвало бы выговоры. Я не хотел, чтобы меня выгнали.
В допрос вмешался молчавший до того Белый судья:
— Сколько вы отпустили больным своей крови в динах?
— Примерно две дины. Некоторым моя кровь помогла, двух спасти не удалось.
После врачей допрашивали охранников, вещевых и продовольственных каптёров, стражников карцера, похоронную команду. Лагерь был как лагерь — отвратительное учреждение, куда людей привозили страдать и где охрана прирабатывала тем, что принуждала пленных страдать сверх узаконенной нормы мучений. Этот лагерный процесс был первым, переданным на весь мир, — Гонсалес постарался ужаснуть зрителей. Он предварил приговор личным появлением на экране и предупредил охранников всех ещё не захваченных нами лагерей наших пленных, что сейчас они увидят собственное будущее — пусть сообразовывают отныне своё поведение с тем, какую оно заслужит кару. Ещё недавно по велению Гамова штабист Аркадий Гонсалес расписывал «Ценник подвигов» в сражениях, сейчас со зловещим увлечением творил ценник кар за воинские преступления, цена теперь обозначалась не в деньгах, а в казнях, унижениях и страданиях. Древнего принципа «Око за око, зуб за зуб» министр Террора не признавал, у него кары десятикратно умножались: все страдания, причинённые военным преступником многим людям, суммировались, и страшная их сумма обрушивалась на него самого. Какая б ни была вина, ужасно было наказанье! Иного от Гонсалеса я не ждал, но для вражеских стран его предваряющая приговор речь прозвучала вряд ли приятней похоронного звона.
Оба офицера и врач приговаривались к публичной казни, издевательски повторявшей их преступления: коменданту лагеря Ишиму Самино насильно вбивать в желудок деньги, украденные у пленных, пока он не задохнётся; его помощника Пурпа Горгона, истязавшего плёткой потерявших силы на лагерных работах, бить его же плёткой на площади, пока он не испустит дух; врачу Попу Барвеллу, воровавшему лекарства, ввести их все: мучительная смерть от лекарств, ставших в таком количестве ядами, была гарантирована. Палачами назначались охранники — и если кто отказывался, сам приговаривался к немедленной казни. Впрочем, отказников не было, охранники, приученные к исполнительству, не нарушили дисциплину.
Зато неожиданно прозвучало постановление Белого судьи о враче Габле Хоте. Судья Милосердия, не показавший и тени милосердия к трём приговорённым, высказался о враче так, что я должен привести его речь: она прорезонировала в мире гораздо громче приговора о казни.
— Врач Габл Хота исполнял свой профессиональный долг так тщательно и благородно, что я освобождаю его от плена и разрешаю свободно удалиться, куда он пожелает. Особо отмечаю великодушие Хоты, добровольно, к тому же тайно, отдававшего собственную кровь больным военнопленным. Всего он пожертвовал около двух дин своей крови, то есть треть количества, содержавшегося в его теле. Две дины — это две тысячи кор, каждая кора содержит двадцать капель, каждая капля — сияющая красная жемчужина в венке благородства, отныне украшающем голову врача Габла Хота. Оцениваю каждую каплю его крови в один золотой лат. Итого объявляю награду подвигу врача Габла Хоты — два миллиона лат. Врач Габл Хота может получить их в золоте либо в банкнотах.
Наверно, не один я ахнул, услышав, какая награда присуждена врачу. Я пошёл к Гамову, он сидел перед стереовизором. Давно я не видел его в таком великолепном настроении. Я показал на экран.
— Вам это нравится, Гамов?
— Восхищён! То самое, что нужно.
— И все эти неслыханные формы казни — убийство деньгами, избиение собственной плёткой, отравление украденными лекарствами — придумали вы сами?
— У меня не хватило бы фантазии на подобные изобретения. Вам не кажется, что Гонсалес больше всех наших министров отвечает избранной для него роли?
— Да, не простой палач, а изощрённый, палач с фантазией.
Я мог наговорить Гамову и побольше того, что сказал. И не сделал этого потому, что знал: горячее осуждение Гонсалеса вызовет у Гамова лишь удовлетворение. Он скажет мне: «Отлично, Семипалов! Если у вас эти казни вызывают такой ужас и отвращение, какой же силой ужаса, какой мерой отвращения они подействуют на врагов. Уверен, в лагерях, которые мы ещё не захватили, коменданты и врачи теперь поостерегутся наживаться на краже продуктов и утаивании лекарств». И нечего возразить! Гамов вёл свою линию и не стеснялся показывать, что Гонсалес — только орудие его воли. Впрочем, и я, и Пустовойт, разрешивший исполинские награды за акт нормального благородства, и все остальные министры были не больше чем исполнителями.
— Семипалов, вам нужно легализоваться. — сказал Гамов.
— Разве я ещё не воротился в должность?
— Об этом знают несколько человек. А должен знать весь мир. Пусть Аментола убедится, что его не только заставили бегством спасаться из Фермора, но и провели перед этим за нос, заставив поверить, что он нашёл в нашей среде влиятельного предателя. Пусть у самоуверенного президента убудет самоуверенности, а его поклонники обнаружат, что поклонялись напыщенному трусу и чурбану, а не проницательному политику, каким он казался. Сегодня вечером вдвоём покажемся на стерео.
— Кстати, что с моим помощником по шпионажу Войтюком?