Так думал он и не чувствовал уже прежней ненависти и обиды по отношению к отцу, которые жили раньше в его сознании.
Он даже ощущал в себе некоторую благодарность, хотя в душе его еще чувствовался остаток протеста, протеста несправедливо заподозренного и оклеветанного человека.
Отец думал о нем хуже, чем он был на самом деле, и это волновало его.
Старший Ларанский как будто понял чувства сына. Покорность Марка невольно смягчала его и помимо воли располагала в пользу юноши. Ему все-таки по-своему был близок этот кудлатый взрослый мальчуган, дикий в своей замкнутости, сильный и прямой.
Его несложные отношения к нему до сих пор сводились к одному: к возмездию за малейший проступок. Так понимал он воспитание. И порой в силу принципа, порой в состоянии аффекта или влияния вина он бил его по праву отца, бил нещадно. Но говорить с ним не говорил, по крайней мере, так, как заговорил сегодня впервые. Ожидающий протеста со стороны сына и не получивший его, Ларанский вдруг понял, что с Марком можно говорить и не одной плеткой и кулаками.
Что-то смутное, почти заглохшее за давностью времени встрепенулось в сердце Артемия Ларанского.
В тусклых глазах его сверкнуло нечто, похожее на чувство участия.
Он потрепал его по плечу и произнес с легким намеком на улыбку:
— Ты, парень, вчера за дело получил, и сатанеть тебе незачем. Пришло твое время, действуй тихо, бесшумно и скрытно, чтобы никому вреда не было, понял? И других не смущай, слышь?
Марк вспыхнул и тотчас же подавил разом поднявшееся в нем волнение.
Он знал, что не ему, изверившемуся в правду, восстановить истину, запутанную клеветой. Он решил оставить в заблуждении отца и разом почувствовал, что все проще и легче переживается на свете, нежели он думал. И отец не имел уже в его глазах того вида злодея-деспота, каким он представлялся ему постоянно. Отец просто был человек слабый и простой, подчиненный вполне своей пагубной страсти. Марку даже показалось на одну минуту, что отец, захоти он только, мог бы быть ему прекрасным товарищем. Ему, замкнутому и обособленному от всего мира, неудержимо захотелось иметь такого товарища — грубого, но бескорыстного, совершенно противоположного по натуре продажному Глебу. Захотелось поговорить с ним, открыть свою душу о Лизе и Казанском, которые занимали теперь все мысли и сердце Марка.
Но отец его не обладал чуткостью. Через минуту он снова забыл о сыне и, как улитка в скорлупу, ушел в себя. Опять между бровей конторщика Ларанского залегла угрюмая, тяжелая складка, и душа Марка при виде этого знакомого уже ему в минуты злобы и ненависти выражения лица отца тоже замкнулась и ушла вовнутрь себя.
Марк неловко потоптался у порога, потом угрюмо кивнул отцу и, нахлобучив картуз на самые глаза, вышел из дома.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Между восемью и десятью часами вечера в «Олене», самом дешевом трактире маленького города, собираются его завсегдатаи.
«Золоторотцы», покончившие с дневным промыслом, имеют обыкновение по пути в «роту» оставить у «Оленя» всю дневную выручку. Там ждет их неизменная косушка, а иной раз и сороковка в зависимости от финансового положения серой братии, с тарелочкой грошовых грибов, плавающих с кусочками лука в постном масле, или рыночная селедка, более требовательная закуска.
Марк пошел не один к «Оленю», его сопровождал Черняк, захваченный по дороге.
Первое, что бросилось в глаза приятелям, когда они переступили порог заветного трактира, было серое клубящееся облако дыма, среди которого туманно вырисовывались контуры успевших загулять завсегдатаев. Запах махорки, кислой капусты, пота и спирта сильно ударял по носу, кружа голову. Марк с трудом добрался до стойки кабатчика и потребовал пару пива и сороковку водки для Черняка, бросив на прилавок монету, данную ему как-то отцом в хорошую минуту.
Сам Марк не пил, испытывая инстинктивное отвращение к вину и пиву.
Некрашеный стол, покрытый дырявой камчатной салфеткой, залитой пивом и повсюду усеянной жирными пятнами, оказался единственным не занятым в комнате. Оба приятеля присели к нему.
В первую минуту было трудно разобрать что-либо в клубах дыма, застлавших все помещение трактира. Но мало-помалу глаз привык к нему, и можно было разглядеть ближайшие предметы.
В первой комнате «Оленя» за круглыми и четырехугольными столиками сидело несколько извозчиков за мирной порцией чая; подальше, у окна два жандармских унтер-офицера из крепостного гарнизона угощали наперебой девицу с густо нарумяненными щеками и взбитой челкой на лбу. А еще дальше, за большим столом сидела кучка «золоторотцев», среди которых находились хорошо знакомые Марку Извозчик, братья-близнецы и рыжий Михайло Иванович. Кроме них, было еще четверо, которых он не знал и не видел никогда. И к одному из них разом неотступно приковались черные глаза Марка. Сердце его сразу почуяло, что это был «он». И даже если бы их было не четверо, а тысяча незнакомых ему людей, Марк без малейшего колебания угадал бы «его» среди этой тысячи.
Не зная Казанского, он узнал его силой инстинкта или чего-то большего, что не имело еще определенности в его душе дикаря.
Небольшого роста, худощавый и подвижный, с небольшими обветренными руками, невысокий, слабый на вид человек в сером кафтане ссыльных «золоторотцев» привлекал неотступно к себе все его внимание. У этого человека было замечательное лицо, прекрасное без красоты, могучее без власти. Тонкие очертания орлиного носа, нервные бледные губы, землянистый оттенок кожи, подстриженная под гребенку голова, какая бывает у арестантов, и светлые глаза, глаза, из которых глядела вечность.
Мечтая столько времени о Казанском, Марк мысленно рисовал его образ, рисовал богатырское тело, неимоверную силищу атлета и грозный взгляд. Он слишком ценил торжество физической силы, чтобы не понимать ее главенствующего значения.
Только сила могла быть всепобеждающим аргументом для Марка, и он бы не удивлялся тому, что обладатель атлетического тела, Казанский, мог держать в своих руках бурную, неустойчивую, разношерстную толпу. Но когда он увидел человека с вечными всеобъемлющими глазами, он как-то обрадовался, что тот не атлет, не силач, и подумал, что это хорошо, когда помимо физической силы есть нечто большее, что покоряет толпу.
И ему показалось вдруг, что Казанский таковым и должен быть, каким он был на самом деле, небольшим и слабым.
И когда он пришел к этому внезапному заключению, ему вдруг стало невыносимо оставаться здесь, не имея прав на слова и близость этого человека. Огонь, пробегавший по его жилам, сжигал его.
Марк невольно вздрогнул, встретив эти глаза, остановившиеся на нем, как в пустом пространстве, бесцельно и легко, и в этом трепете, охватившем его, было счастье. Он конвульсивно схватился за руку Черняка и шепотом проронил заветное имя:
— Казанский?
Черняк, с наслаждением тянувший водку из грязного, тусклого стакана, бессмысленно остановился взглядом на молодом восторженном лице Марка и не сразу ответил:
— Он и есть. А что?
Но Марку не надо было ответа. Его вопрос вылился зря, помимо воли. Он знал, что эти серые, «вечные» и без взгляда всевидящие и всепокоряющие глаза, эти бледные, землянистые щеки исхудалого серого лица, это слабое, хрупкое, но сильное своим бессилием тело могло принадлежать лишь Казанскому, одному Казанскому и только.
И Марк, никогда не пивший ничего, кроме воды, крикнул в сторону стойки неожиданно громко и