По движениям своего тела и толчкам понял он вскоре, что его втащили по лестнице в какой-то дом и положили на пол. Через несколько мгновений почувствовал острую боль в ноге от неосторожно затянутой веревки. Его развязали и сдернули с головы мешок.
Перед ним за длинным, покрытым черным сукном столом сидело несколько человекоподобных существ. Их головы были закрыты капюшонами, в прорезы которых сверкали белки разъяренных глаз.
По железным и золотым эмблемам, лежащим на столе, по семисвечникам, колеблющимся в руках двух стоящих по бокам и также замаскированных прислужников, Бутурлину стало до жути ясно, что он был в руках иллюминатов, само существование которых еще вчера отрицал и почитал вымыслом досужей фантазии.
Не обращая на него никакого внимания, ужасные фигуры, нагибаясь друг к другу, обменивались суждениями и излагали в коротких словах свои мнения. У Бутурлина волосы стали дыбом и на лбу выступил холодный пот, как только он сумел из доносящихся до него слов уловить содержание их речей.
Вопрос шел даже не о его судьбе. Смертный приговор был, очевидно установлен заранее. Казавшиеся ему гигантскими, человеческие существа спорили только о форме казни, долженствующей разорвать его бренную плоть. Вникая в перипетии дьявольского судоговорения, Федор понял, что его обвиняют в разрушении астрального плана и гармонии вселенной, в том, что его дерзновенной рукой пресечены жизненные нити, столетиями сплетенные в гармонию обществом иллюминатов, что разорваны в клочья сотни семейств, что благодаря ему страны будут потрясены самозванцем, погибнет славное королевство и гидра, его пожравшая, потрясет Европу и сожжет Москву, которая допрежде того будет испытана моровою язвой.
С правого конца стола до него доносилось:
— «…понеже есть он зловреднее Ковеньяка надлежит злодея четвертовать, сжечь и прах оного развеять из четырех пушек в четыре стороны света».
— «Отрицаю сие, брат Теодорт! — послышалось слева, — ибо зловредная субстанция оного, разнесенная Гипербореем по миру, отравит народы!»
Спор разгорался. Федор оглянулся кругом, ища путей к бегству, и потрясся новым ужасом. Полутемная и пустая совсем зала была лишена окон и дверей, а за его спиной около дымящихся жаровен с бурлящими на них котлами и орудиями пытки стояла полуобнаженная стража и палачи, на потных мускулах которых играли отблески вспыхивающих углей.
Изнемогая от ужаса, Бутурлин упал лицом на пол и заткнул уши, чтобы не слышать старческий фальцет, объяснявший преимущества колесования над поядением крысами.
Раздался звон председательского колокольчика. Грубые руки подняли Федора и поставили на ноги. Ужасные судьи подписывали приговор.
Не понимая половины из медленно читаемых ему фраз, Бутурлин слушал, что братство иллюминатов, рассмотрев значение содеянного им во время преступного вторжения в обитель брата Якобия, постановляет — предать дух Сенахериба — Децимия — Анания — Федора анафеме, а тело его в Федоровом воплощении залить живым в бочку с воском и направить через Архангельск в подвалы «Red Star» в Вульвиче, куда и впредь ставить бочки с завешенными в них телами всех будущих его человеческих воплощений, давая им достигать не выше семнадцатилетней грани жизненного пути.
С минуту Федор бился в исступлении в дюжих руках палачей, потом почувствовал себя втиснутым внутрь бочки, на его плечи, шею, руки потекли, обжигая, струи растопленного воска.
В тот же момент зала наполнилась яростными ударами, шумом голосов и звоном оружия. Восковой поток прекратился.
Гвардеец, майор Хоризоменов, по приказу ее Императорского Величества Государыни Императрицы, выследивши преступное и Богу противное тайное общество иллюминатов, вовремя ворвался с нарядом преображенцев в залу судилища, помог Бутурлину вылезти из бочки и допрашивал его о случившемся в то время, как дюжие гвардейцы ловили по комнатам разбежавшихся иллюминатов.
Было около 4 часов утра, когда Федор в сопровождении охранявшего его гвардейского сержанта подходил к дому своего отца.
Глава V. Бегство
'Царевна, корабли стоят готовы к бегу
И только ждут они тебя одной со брегу'.
Швейцар Афанасий, взволнованный и бледный, отворив Федору дверь, доложил ему, что батюшка ожидали его всю ночь в своем кабинете и просят к себе, не мешкая.
Михайло Бутурлин, старый генерал, служивший еще при Минихе, встретил сына неласково и молча приказал ему сесть в кресло.
Федор только теперь, в тишине отцовского дома, когда отлетели все страшные призраки сегодняшней ночи, понял, что случилось что-то непоправимо недоброе.
Тишина отцовского кабинета, пристальный взгляд старика и его молчание, его сухие руки, держащие какой-то конверт, показались ему еще значительней, еще ужасней, чем все события безумной ночи.
Старик, видимо взволнованный и потрясенный, хотел ему что-то сказать, но закашлялся и молча протянул через стол сложенную вчетверо бумагу. Буквы прыгали в глазах Федора, казались ему то бубновой девяткой, то пятеркой треф и только с большим напряжением воли он мог разглядеть написанное и в ужасе остолбенел.
Градоправитель Москвы, сам князь Петр Михайлович Волконский, писал его отцу, что по неисповедимому стечению обязан он завтрашним утром взять под стражу графа Федора Бутурлина по подозрению в убиении будочника на Таганской площади. Но, памятуя многолетнюю свою боевую дружбу с графом Михаилом Алексеевичем допрежде того, его предупреждает, чтобы снарядил он сына к поспешному бегству, чего ради приложены подорожные, подписанные задним числом. Саму же записку осторожности для просит сжечь.
Старый граф ни слова не прибавил сыну и, прощаясь с ним надолго, может быть, навсегда, почел нужным передать ему пакет, из содержания которого Федор, когда будет в безопасности, сможет узнать семейную тайну, доселе от него скрываемую, и, сняв с груди медальон с портретом его матери и локоном ее волос, надел его на шею сына, благословил и отпустил подкрепиться перед отъездом.
Когда Федор, согнувшись под бременем тяжести навалившихся на него событий, уходил из кабинета, он видел в мерцании свеч, как слезы беззвучно катились по восковым щекам старика, а за окнами дома в порывах возобновившейся бури ему чудился смех Брюсова голоса.
Матреша, черноглазая горничная девка, освещала свечой Федору его путь по коридорам большого дома еще петровской стройки. Кровь молотком стучала в его висках, а в глазах, перемешиваясь с несущимися по воздуху картами Брюсова пасьянса, вставали ужасные видения безумной ночи.
Он чувствовал, как дрожали его локти, и с тоской необычайной впитывал в последний раз уютную теплоту отчего дома, который должен был покинуть, как изгнанник, на долгие годы, может быть, навсегда.
У него с тоской сжалось сердце, когда он прошел мимо старого дивана, на котором он еще так недавно впервые поцеловал руку Марфиньке Гагариной, посмотрел на домодельные занавеси у окон и с болью необычайной почувствовал, как дорога ему здесь каждая вещь, каждое пятнышко, даже пуговицы на ночной кофточке Матреши…
Он посмотрел на ее толстые косы, спускавшиеся до пояса, на ее мерно подъемлющуюся под кофточкой грудь и будто в первый раз увидел ее… Удивился, что живучи годы под одною кровлею, не замечал он ранее, как красивы ее глаза и густо покрасневшие под его взглядом шея и уши… Внезапно почувствовал, что эта девушка стала для него бесконечно близкой и нужной. Когда она отворила дверь его спальни, поставила на ночном столике свечу и хотела с поклоном уйти, он удержал ее за руку.
Она не сопротивлялась, только покраснела еще больше и наклонила голову.
Не сопротивлялась она и тогда, когда он поднял ее на руки и с бьющимся сердцем понес к кровати, покрывая поцелуями ее шею и обнажившуюся из-под кофточки грудь…
Уже светало, когда огромная бутурлинская дорожная карета, проехав Дорогомилово, выбралась на Смоленскую дорогу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ