разминать длинные сухие пальцы. Закончив с разминкой, Борис Соломонович размахивался и влеплял обидчику интеллигентную пощечину. А поскольку руки у массажиста при всей своей внешней хилости были скручены сплошь из мышц и сухожилий, то оплеуха пламенела на лице жертвы весь долгий вечер, служа для остальных предметом немыслимых изгаляний.
Эта еженедельная процедура была для Биндера актом отчаянного самообладания и мужества, ибо десантники с вожделением и он сам до галлюцинации отчетливо представляли финал: случись застать кому-нибудь из них Бориса Соломоновича в укромном уголке — растерзает на клочки.
Но, во-первых, на жизни личного массажиста Осман-Губе лежало табу самого полковника (тычки, щипки и плевки не шли в счет), а во-вторых, укромных и темных уголков Биндер научился виртуозно избегать. Здесь, в степи, их и вовсе не было.
Этот вечер надвигался особенным. Над степью и аэродромом к ночи подул теплый ветер, согнал сырой туман, пронзительно высветилось небо. И впервые за долгое ненастье пролился обильно и благостно в истосковавшиеся зрачки пурпур летнего заката.
Осман-Губе выстроил десантников вдоль палаток. Ему вынесли рояльную банкетку, и полковник, опустившись на нее прямоспинно и величественно, вдавив лакированные ножки сидельной аристократки в раскисший глинозем, сказал Биндеру:
— Форвертс.[11]
Биндер двинулся вдоль шеренги. Воистину, это был особенный вечер. Шеренга ненавистных морд уплывала влево от него, и он волен был сегодня воздать каждой из них и всем вместе. Шеренга ненавидела это двуногое НЗ из вещей полковника за особое положение, за сытое тление подле властителя, за чистые руки, одежду и обувь, за физический покой без ноющих мышц, липкой грязи и безмерного насилия над собой. Биндер платил тем же за их животную выносливость, за скотский досуг, бесконечные издевательства над собой — за иную породу биологических кастратов. Они сформировались в разные породы еще до войны. И эта разность клокотала в Биндере.
Борис Соломонович ждал этой минуты со страхом и томлением с той самой вечерней поры, когда Осман-Губе сказал ему, блаженно покряхтывая, одеваясь после массажа.
— Можете дать себе волю, Биндер. Сегодня последняя ночь. Мои самцы отправятся на Кавказ к утру.
— Означает ли это, господин полковник, что изменится моя личная судьба? — замирая, спросил Биндер спину полковника.
Шевелились лопатки, Осман-Губе застегивал мундир.
— Она в корне изменится, — наконец упал из недоступной высоты ответ. — Вы обретете покой… и мое расположение. Вы их заслужили добросовестной службой.
— Вы останетесь, господин полковник? — ухнул недозволенным вопросом Биндер.
Осман-Губе не ответил. Выходя из палатки, он облучил еврея жестким рентгеном короткого взгляда, отчего заныло у Бориса Соломоновича в затылке и позвоночнике.
Биндер отвешивал пощечины каждому, не пропуская ни одной рожи. Ладонь его горела от рисковой работы. Примерно так обречен работать плохой дрессировщик в клетке с тиграми, усыхая душой в бессильной ярости, испускаемой хищниками. Разница и мерзость происходящего заключалась в том, что здесь, перед шеренгой, у Биндера отобрали даже цель дрессировки: он ничему не учил и ничего не требовал. Он истязал бесцельно. Но трудился тем не менее основательно и хлестко, продвигаясь справа налево. Вправо сдвигалась очередная проштампованная его оплеухой физиономия (красная скула, вздутые желваки, опущенные глаза). В душе Биндера призрачно разгорался посул полковника: «Вы обретете покой…»
Это стадо исчезнет, растворится в ночи навсегда, они больше не встретятся, их уже не сведет вместе жизнь. Яхве сделает так, чтобы это случилось именно навсегда, а расположение полковника в это черное, безумное время стало казаться теплым и необъятным, как пуховая перина без клопов. Но… разве есть на свете такое блаженство?
Здесь что-то кольнуло в зрачки. Новичок — осетин Засиев смотрел в лицо Биндера. Он не опустил глаза, как остальные, он молчаливо вопрошал: «Ты взбесился, что ли?»
— Не смотрите так на меня, — сухо, но вежливо попросил массажист, ибо новичок нарушил правила их сволочной игры. Он был единственным, кто не участвовал в травле Биндера, и заслужил пропуск в поголовном мордобое.
— Что ты за цаца? Не смотреть на тебя! — вскинулся Засиев. Можжили мышцы и кости от жуткой тренировочной нагрузки, корчилось в унижении естество: Ланге сунул его в зверинец гестаповца, как надоевшую куклу в мусорный ящик.
Сосредоточенно ловил их каленый диалог сзади Осман-Губе.
— Я не цаца. Я газдаю долги, — уточнил Биндер и вмазал Засиеву справа, после чего стал изучать переносицу осетина. Переносица белела. Засиев все хуже смотрел на Биндера.
— Я попгосил не смотгеть, — поморщился, напомнил Биндер и вмазал осетину слева, ощущая спиной каменную опору полковника.
То, что произошло потом, Биндер не успел осмыслить. Перед глазами его что-то мелькнуло. Страшный тычок с треском вогнал ему в рот несколько передних зубов и запрокинул затылок к лопаткам. Когда сознание, на миг покинувшее Биндера, вернулось к нему, он ощутил, как сминается в железных тисках горло, абсолютно не пропуская воздух к легким, и уже не ватные ноги держат тело, а вытянувшаяся шея.
Глаза Биндера с сумасшедшей скоростью заливала чернота. Борис Соломонович, понимая, что сознание сейчас покинет его, силясь обернуться к Осман-Губе, выхрипнул через сплющенное горло предсмертный исступленный зов:
— Г-х-ос-по-ди!
Потом у него разорвалось сердце.
Осман-Губе превратился в бога. Еврейское оборванное «господин полковник» обернулось «господи», взывало о возмездии. Оно надвигалось на Засиева. Опустив клешнястые руки с ладонями, обожженными чужой тонкой шеей, сотрясаясь в ознобе, которым исходило из него бешенство затмения, осетин ожидал приговора. Он не осилил судьбы, испытание одолело подкидыша. Рухнула затаенная, на самое дно спрятанная страсть — вернуться к своим любой ценой. Теперь все, конец.
— Бабы, — негромко и брезгливо уронил гестаповец с рояльной банкетки. — Вы разве мусульмане? Один среди вас мужчина, и тот неверный. Учитесь отвечать на оскорбление. Сколько месяцев вы терпели еврея? Лечь! — взревел внезапно полковник.
Шеренга легла в грязь. Засиев стоял в оцепенелости ожидания.
— Курсант Засиев, у вас пять часов до вылета. Можете отдыхать. А эти пусть поработают на уборке лагеря. Идите в палатку.
Засиев сделал шаг, другой.
— Не туда, — остановил полковник, — здесь суше. — Показал на спины лежащих.
Засиев пошел по живым и упругим спинам. Они вминались под подошвами, из-под тел жирно хлюпала грязь.
Осман-Губе удовлетворенно поднялся. Перед ним заплывал грязью маленький скорченный труп. Он обещал Биндеру покой. Еврей получил его — абсолютный, вечный. Что касается расположения, видит Аллах, как он был расположен к Биндеру. Но волею обстоятельств массажист стал ненужным. Начиналось большое дело, не терпящее ничего лишнего. От лишнего бесхлопотно освободил осетин. Осман-Губе, собственно, рассчитывал на своих, напутствуя Биндера перед экзекуцией: «Можете дать себе волю». Но свои оказались излишне терпеливыми.
Надо предложить Ланге сейчас же, немедленно, расфасовать всех по разным группам. Засиева, эту истеричку, пусть абверовец берет себе. Две, наиболее многочисленные группы пусть возглавят Ланге и Реккерт. Третью, всего из пяти человек, доставит в Кавказские горы он сам. У него особая задача, которую возложил на него Кальтенбруннер. Он же, на всякий случай, дал письмо к Исраилову, хотя все контакты с чеченцем, как наиболее важные, возложены на Ланге.
Задача Осман-Губе во многом зависела от десантника Ахмеда Баталова, уроженца аула Автуры. Он должен обеспечить пищу, замаскированный кров, связь с местными антисоветчиками. Такой форы на