ничего не можем поделать.
– Разве что в мелочах, – сказал Рубин.
– Ну, это немного. – Роджер дружески улыбнулся. – Вы очень мудрый человек. – Он снова чуть помолчал. – И все-таки, знаете ли, с этим очень трудно примириться. В таком случае вообще незачем стоять у власти. Сидеть и ждать, пока все подадут готовенькое, всякий может. Вряд ли я согласился бы вести такую жизнь, если бы только к этому и сводилась моя роль.
В голосе его прорвалась неподдельная страсть. Потом он вновь заговорил до удивления церемонно и учтиво:
– Я весьма признателен вам за ваш совет. Очень хотел бы иметь возможность ему последовать. Это многое мне облегчило бы.
Он посмотрел на Кэро и сказал так, словно они были одни:
– Хотел бы я иметь возможность поступить, как ты того желаешь.
Знай Кэро, что она сражается за свой семейный очаг, она, наверно, не стала бы так прямо показывать Роджеру, что не согласна с ним. Его так замучило сознание вины, что он рад был малейшей лазейке, малейшему предлогу, который позволил бы сказать себе: все равно так больше не может продолжаться. Но разве и правда не может? Он ведь знал, чего она хочет, всегда знал, с самого начала. Она бы не считала, что вполне честна перед Роджером, если бы стала притворяться. В этот вечер она не сказала ничего нового. Но мне кажется, когда она повторила в присутствии Рубина то, что уже говорилось с глазу на глаз, Роджеру чуть полегчало, хотя он втайне и устыдился.
– Хотел бы я этого, – сказал он.
Любопытно, когда Рубин понял, что Роджер намерен довести дело до конца? В какую минуту, при каком слове? Рубин был куда умней и проницательнее, но, когда в игру вступали чувства, Роджер оказывался для него слишком сильным противником. И еще одна странность. В личной жизни Рубин придерживался столь же возвышенных принципов, был столь же нравственно безупречен, как Фрэнсис Гетлиф. И однако (весьма неприятная истина), бывают такие времена, времена крутые, переломные, когда людям с возвышенными принципами доверять нельзя, – а Роджеру, пожалуй, можно было доверять. Ибо в некоторых случаях, не часто, но и не так редко, как всем нам казалось, Роджер решал, что нравственно и что безнравственно, смотря по тому, полезно ли это для дела. Рубин в личной жизни был безупречнее очень многих; и однако, он побоялся бы злобных выпадов, не решился бы поставить на карту свое доброе имя и свое будущее, а Роджер сейчас шел на это с открытыми глазами.
Любопытно – а когда я сам понял, что Роджер решил довести дело до конца? Пожалуй, эта мысль возникла у меня вскоре после того, как мы сблизились, и чем дальше, тем больше я в ней утверждался. И в то же время я не слишком полагался на верность своего суждения.
В час, когда он стоял на распутье, я, как и все, ничуть не был уверен, что он нам не изменит. Так что, пожалуй, я не понимал, или, во всяком случае, не был уверен, что он пойдет до конца, пока не послушал его в этот вечер.
А когда это понял сам Роджер? Вероятно, он и сам не знал, а может, ему было и не любопытно.
Нравственность диктовалась пользой дела, выбор – тоже, тем более выбор, от которого столь многое зависело. Даже сейчас он мог еще не знать, на каких условиях ему придется сделать выбор и какие побуждения тут окажутся решающими.
И опять я подумал: а какую роль играла тут его связь с Элен?
– Я не могу последовать вашему совету, Дэвид, – сказал Роджер. – Но я признаю, что вы очень точно оцениваете мои шансы. Вы считаете, что мне не сносить головы, верно? Я и сам так думаю. Я хотел бы, чтобы вы поняли: я на это иду. – И прибавил, блеснув недоброй улыбкой: – Но и сейчас это еще не решено бесповоротно. Со мной еще не покончено.
До этого во всем, что он говорил, была спокойная трезвость. А тут вдруг его настроение круто переменилось. Он исполнился надежды, той надежды, какая, вспыхивает в роковые минуты, той надежды, которая в канун битвы согревает душу уверенностью, что ты уже вышел из нее победителем. Рубин смотрел на него с изумлением, почти с отчаянием, даже глаза у него сразу еще больше ввалились.
Он почувствовал – мы все это чувствовали, – что Роджер счастлив. И не только счастлив и полон надежд, но и безмятежно спокоен.
Часть пятая
ПАРЛАМЕНТ ГОЛОСУЕТ
36. Минутная слабость
Над Большим Беном золотой бусиной светился фонарь: после рождественских каникул снова заседал парламент. Был сезон приемов, и за неделю мы с женой побывали уже на трех: у Дианы на Саут- стрит, у одного из членов парламента, на официальном рауте. И везде вокруг нас, точно статисты, изображающие на сцене войско, вертелись одни и те же люди. Всюду были те же самоуверенные лица, и, казалось, этому параду не будет конца. Министры со своими женами держались поближе к другим министрам с женами, словно магнетическая сила власти притягивала их друг к другу; по четыре, по шесть человек они собирались тесным, замкнутым, самоуверенным кружком, обращаясь ко всем прочим спиной – не от невоспитанности, а просто ради удовольствия побыть в обществе друг друга. Роджер и Кэро тоже были здесь и держались так же неприступно, как и остальные.
Пребывание на высоких постах бросается в голову, как алкоголь; это было верно не только в отношении Роджера, находившегося под ударом, но и в отношении целых слоев общества. Люди, держащие в руках власть, до последней минуты не верят, что могут ее потерять. А иногда, и потеряв, не могут в это поверить.
Всю ту в следующую неделю обстановка у нас в министерстве напоминала военное время. Роджер сидел у себя в кабинете, неизменно занятый, требуя из секретариата то одну бумагу, то другую; своими мыслями он, насколько я знал, не делился ни с кем – со мной, во всяком случае.
Трепет восхищения и веры в успех расходился от его кабинета по всем коридорам, точно рябь по воде. Он передавался даже служащим среднего разряда, которые обычно думали лишь о том, как бы поскорее добраться до дома и поставить долгоиграющую пластинку. Что до ученых, они откровенно торжествовали победу. Уолтер Льюк, поверивший в Роджера с самого начала, остановил меня как-то в одном из мрачных, сырых коридоров Казначейства и загремел, даже не подумав понизить голос:
– А ведь этот сукин сын поставит на своем, черт бы его подрал! Вот и выходит, что, если без устали твердить разумные вещи, в конце концов всех убедишь.
Когда я повторил слова Уолтера Гектору Роузу, он сухо, но нельзя сказать чтобы недружелюбно улыбнулся и сказал: «Sancta simplicitas»[9].
Даже он не устоял перед общим радостным волнением. Однако счел необходимым сообщить мне, что разговаривал с Монтисом. Так возмутившее меня ложное показание было проверено. Выяснилось, что тут действительно произошла ошибка. Роуз сказал мне об этом с таким видом, будто главное для нас с ним было убедиться в непогрешимости правительственных органов. Только после этого он счел возможным заговорить о шансах Роджера на успех.
В те дни я раза два разговаривал с Дугласом, но только затем, чтобы утешить и подбодрить его. Первоначальный диагноз подтвердился: у жены развивается паралич, ей не прожить и пяти лет. Он сидел за письменным столом и стоически работал над какими-то документами. Когда я заходил к нему, он говорил только о жене.
Наступил февраль, необычно теплый. Уайтхолл купался в продымленных солнечных лучах.
В конце месяца Роджер должен был выступить с речью о своем законопроекте. Пока что мы искали покоя в работе. И вдруг покой был нарушен. Притом – совершенно неожиданным образом. Оптимисты были озадачены, еще больше были озадачены люди бывалые. На первый взгляд ничего особенного не произошло. Была представлена обыкновенная записка, на обыкновенном листе бумаги. И в ней слова, как будто вполне безобидные.
Оппозиция ставила вопрос о сокращении ассигнований военно-морскому флоту на десять фунтов стерлингов[10].
Человеку, незнакомому с парламентской кухней, это могло показаться анахронизмом, если не прямой глупостью. Даже кое-кому из посвященных показалось, что это чисто технический прием. Да так оно и было, но почти все мы понимали, что за этим кроется нечто весьма серьезное. Чьих рук это дело? Может, это