бы festina lente[11]. Впрочем, он и советовал это неоднократно, о чем, возможно, я помню. Предложение, которое неизбежно вызовет бурю протестов, если его сделать преждевременно, может быть принято с восторгом, когда время для этого приспеет. Но, как бы то ни было, жребий брошен – министр теперь уже не передумает, и нам остается забыть свои сомнения и по мере сил содействовать благоприятному исходу.
Шесть человек воздержатся наверняка, продолжал Леверет-Смит, переходя вдруг к политической арифметике. Шесть – это терпимо. При двадцати воздержавшихся Роджер окажется под угрозой, если только он не обеспечил себе поддержку ядра партии. Если воздержавшихся будет тридцать пять – ему, вне всякого сомнения, придется подать в отставку.
– А вам? – спокойно, без тени враждебности спросил я.
– Полагаю, – ответил Леверет-Смит официальным тоном, но тоже без всякой враждебности, – что этого вопроса можно было бы не задавать. Разве что его задал бы сам министр. Не будь он так перегружен делами, он и сам понял бы, что, если бы я не был согласен со своим министром, я давно заявил бы об этом открыто и, естественно, подал бы в отставку. Раз я этого не сделал, должно быть понятно без слов, что, если произойдет самое худшее и министру придется уйти – хотя я все еще надеюсь, что этого не случится, – я из принципа уйду вместе с ним.
Какой сухарь! – подумал я, но, конечно, человек порядочный.
Невольно мне вспомнилось, как вел себя Роджер три года назад в таком же положении – мимолетное сравнение было не в пользу Роджера.
Докладывая ему в тот день о результатах своих переговоров, я мог не подслащать пилюлю. Он слушал меня сумрачно и, только когда я пересказал ему напыщенную тираду Леверет-Смита, громко расхохотался. Но смех прозвучал невесело. Роджер был настроен подозрительно, в такие минуты всякое проявление человеческих добродетелей или хотя бы простой порядочности кажется и неожиданным и непереносимым.
Подозрения совсем одолели его, он разрабатывал планы контрударов, совсем как врач при виде рентгеновского снимка собственных легких. Он даже не сказал мне, что на другой день вечером Кэро приглашает меня к ним – я узнал об этом только от Маргарет, когда вернулся домой.
Приглашение было получено не по телефону. Кэро сама без предупреждения заехала к нам.
– Очевидно, ей просто необходимо было с кем-то поделиться, – сказала Маргарет с огорченным видом. – А со своими приятельницами ей, наверно, не хотелось говорить, вот она и выбрала меня.
Я не стал спрашивать ее, о чем говорила Кэро, но Маргарет сама мне все рассказала.
«Вы, наверно, уже знаете…» – начала Кэро и разразилась потоком свирепых обвинений; она была наполовину искренна, наполовину актерствовала и пересыпала свою речь грубейшей бранью, которой набралась в конюшнях Ньюмаркета. Она кляла не столько Элен – хотя без этого не обошлось, – сколько саму жизнь. Понемногу ярость ее улеглась, и на лице у нее выразился испуг, а потом и настоящий ужас. С глазами, полными отчаяния, но без слез, она сказала:
– Я не знаю, как я останусь одна, я этого не перенесу. Просто не перенесу.
– Она в самом деле его любит, – сказала Маргарет. – Она говорит, что и представить не может, что не услышит больше, как он отпирает своим ключом дверь, предлагает разделить с ним перед сном последний стакан виски с содовой. И правда, я не знаю, как она это перенесет.
40. Час торжества
Шел уже одиннадцатый час, когда мы вышли из такси на Лорд-Норт-стрит. Нас приглашали не на обед, а просто поужинать, после того как окончится заседание в парламенте. Дверь распахнулась перед кем-то из гостей, на улицу вырвался сноп света и высветил струи дождя.
Рука Маргарет дрогнула в моей руке. Когда мы впервые переступили порог этого дома, он казался завидно счастливым. А теперь над ним нависла угроза – и не одна, и кое-кто из нас, поднимавшихся в этот вечер по ступеням крыльца, знал это не хуже Роджера и Кэро.
Кэро встретила нас в дверях ярко освещенной гостиной, сверкая драгоценностями, великолепием обнаженных плеч. Голос ее звучал вполне естественно. Она обняла Маргарет – может быть, чуть крепче, чем обычно, – и коснулась губами моей щеки. Я понимал, что эта пустая светская любезность предназначается для чужих глаз. Кэро никогда особенно не любила меня, теперь же, если бы она не желала выполнить свой долг до конца, она с удовольствием выставила бы меня за дверь раз и навсегда. Она или узнала от кого-то, или сама догадалась, что я был посвящен в историю с Элен. При всем своем великодушии и беспечности она обид не прощала. А такой обиды, уж конечно, не простит никогда.
Часы пробили половину одиннадцатого. В гостиной уже собралось несколько человек, в том числе Диана Скидмор.
– Они еще не вернулись, – сказала Кэро, как всегда громко и небрежно, словно это было самое обыкновенное заседание; «они» означало члены парламента.
– Бедненькие, им сегодня достается. Роджер как с утра ушел в министерство, так я его и не видела. Вы кого-нибудь из них видели, Диана?
– Только мельком, – ответила Диана с улыбкой, столь же сияющей и столь же загадочной, как украшавшие ее изумруды.
– Кажется, Монти Кейв выступает сегодня с большой речью? – продолжала Кэро.
– Нужно же и ему поговорить, – заметила Диана.
Кэро сказала Диане, что Монти должен скоро приехать. «Да вы и сами это знаете», – слышалось в ее тоне.
– А премьер-министр будет? – спросила Диана.
– Мне не удалось заполучить его, – вызывающе ответила Кэро и тут же парировала: – Реджи Коллингвуд обещал заглянуть. Если они кончат не слишком поздно.
Неизвестно, дошла ли уже новость до Дианы, но явно было, что Кэро старается в последний раз сослужить службу Роджеру. Она не просто не хотела подвести его, она делала гораздо больше. До окончания дебатов все ее влияние, все связи будут в распоряжении Роджера. Она добивалась для него победы с той же настойчивостью, как если бы их брак по-прежнему оставался счастливым.
И все же – хоть она вела себя очень благородно и, уж конечно, поступала бы так же, зная, что через неделю он ее оставит, – верила ли она, верила ли всерьез, что может потерять его? Непохоже, чтобы она примирилась с этой мыслью, думал я, слушая ее. Или она надеялась, что, одержав победу, упрочив опять свое положение, он вынужден будет с ней остаться? На ее условиях? Неужели, если перед ним откроется будущее, столь же блестящее, как в минувшем году, он решится поставить его под удар или окончательно им пожертвовать?
Странно было бы, если бы временами у нее не возникала такая надежда, даже если в душе она прекрасно сознавала неизбежность разрыва. Сам я затруднился бы сказать – напрасны эти надежды или нет.
Не знал я также, насколько она верит в его победу. Она была полна боевого задора. И, конечно, будет драться до последней минуты. Не обладая проницательным умом, она была хитра и немало видела на своем веку. Она пыталась выведать что-нибудь утешительное у Дианы, но не добилась ни одного утешительного слова. И смысл молчания Дианы, конечно, был для Кэро так же ясен, как и для нас с Маргарет. Но это отнюдь не означало, что Диана ставит на Роджере крест. Просто она понимала, что он находится в крайне трудном положении, и предпочитала выжидать. Может быть, она не хотела ставить в неловкое положение своих ближайших друзей из числа политических деятелей – Коллингвуда, например; может быть, он уже успел намекнуть ей о надвигающемся скандале? Но главное – она следовала инстинкту. Beau monde[12] не знает жалости, сказала мне как-то под веселую руку Кэро. Стань он сегодня жалостливым, завтра он перестанет быть beau monde. Он сравнительно добродушен до поры, пока тебя не постигла настоящая беда, тогда тебя тотчас бросят на произвол судьбы.
Да так ли уж лучше другие круги, думал я. Попав в беду, оказавшись в центре внимания, можно ли ждать, что кто-то подымется на твою защиту? Во всех кругах, которые я хорошо знал, люди – будь то государственные деятели, профессора, промышленные магнаты, ученые – жались друг к другу из чувства самозащиты. По если кто-то один оказывался под ударом, ему мало чем могли помочь. И если кто и приходил на помощь в трудную минуту, не опасаясь за собственную шкуру, то чаще всего случайный знакомый – либо человек бесшабашный, либо уравновешенный, умело скрывавший, что он ничего и никого не боится.