А вечером, когда теплый закат обольет верхушки деревьев, я буду купаться в парной воде Ключарки. А потом будет вечер у костра и рассказы деда, от которых замирает сердце.

Ах, какой большой и сказочный день предстоит мне прожить!

Я выскакиваю из шалаша и ёжусь от свежести. Над Ключаркой тихо, как во сне, ползет туман. Я взахлеб пью росный воздух и смотрю не насмотрюсь на утреннюю степь.

Солнце еще только всплывает, и нежаркие лучи приятно греют плечи. Воздух звенит от птичьего гама, а деревья шевелят листвой, шевелят лениво, будто потягиваются спросонок.

В этот щебетливый час мы идем по росистой траве, и за нами остается дымчато тающий след. Трава прямится, переливает самоцветами.

Зоркими светлыми глазами дед поглядывает на косогор, который будем косить вручную: сенокосилку тут не погонишь — круто.

Худой, по-журавлиному высокий дед еще крепок и подвижен. На покосе он становится моложе, глаза ярче, походка легче.

— Почнем, что ль?

Дед крестится, плюет на загоревшие до черноты руки и, крякнув, делает первый взмах. Ш-ш-жжик!.. Начисто срезанная трава с шорохом ложится в высокий ряд. Сейчас, с утра, она мягкая, и косить ее легко. «Коси, коса, пока роса…»

Я тоже плюю на руки, крякаю, подражая деду, и взмахиваю своей маленькой литовкой, специально для меня сделанной дедом. Р-раз!.. И в густом разнотравье появляется неровный полукруг. Р-раз!.. И еще такой же.

Вскоре я вхожу в азарт. Высокая, остропикая трава — это уже не трава, а полчища татар, и я не двенадцатилетний мальчишка, а Илья Муромец в жестокой сече за Русь. И шумят обгоревшие в битвах знамена, колышутся копья, летят каленые стрелы, а я булатным мечом прокладываю дорогу во вражеском стане.

Р-раз! — и нет ряда. Р-раз! — и нет второго.

— Отстань!

Это дед.

— Пятку срезал.

На моей литовке кровь. Ошалело смотрю на нее и не сразу соображаю, что это сок клубники.

Дед улыбается в густую проседь усов, ковыльные, нависшие брови шевелятся.

— Сколь ее тут! На жилу натокались. Ешь!

Клубники насыпано — ступить негде! Меч-коса в сторону, и я набиваю росной ягодой рот. Пахуча, прохладна, вкусна! Нет ничего прекраснее степной ягоды! А родится она у нас такой рясной, такой сплошной, будто кумачом покрыты целые лужайки.

Скоро руки наши, а у меня и колени покрываются красными пятнами. Эх, вот бы Федьку со Степкой сюда! Объелись бы!

— Ну, будя, — вытирает дед губы. — Не переешь ее.

Наметанно-зорко щурится на мой прокос.

— Носок-то литовки приподымай. Пятой больше налегай, пятой… А то головы только и посшибал.

Мой прокос по сравнению с дедовым выглядит позорно плохо. У деда как выбрито, а мой — будто Федькина голова, подстриженная под «барана».

Дед довольно окидывает косогор.

— Трава ноне! Медведь медведем!

Трава и вправду стоит стеной, густая, как овечья шерсть, и по пояс вышиной.

Дед точит бруском литовку и снова сильно шаркает по траве.

До обеда косим не передыхая. «Коси, коса, пока роса…»

Но вот роса обсохла, трава стала жестче, и косы зазвенели. Солнце обжигает. Пот заливает лицо, но вытирать некогда: надо догонять деда. Линялая рубаха его потемнела на лопатках, в морщинах коричневой шеи блестят капли, а он все так же легко и быстро, словно играючи, машет косой и все дальше и дальше уходит от меня.

Я уже не Илья Муромец, я думаю: «Скоро ли обед?» Руки стали чугунные — не поднять, и носок литовки все чаще и чаще зарывается в землю, будто гирьку к нему привязали. И кочки откуда-то появились… Еще немного, и я сдам. Но, упрямо сжав зубы, иду за дедом, кошу, кошу и кошу. Посмотрим, чья возьмет!

Вот дед заканчивает прокос и пучком травы вытирает литовку.

— Приморился я, внучок. Ты-то, поди, нет? Молодой…

Глаза его чуть-чуть насмешливо прищурены. Я молчу и незаметно перевожу дух. Едва разжимаю занемевшие пальцы на держаке.

— Сбегай-ка за водицей — полдневать станем. Эвон солнышко-то где!

Я спускаюсь к ручью, что тихонько журчит в кустах. В зарослях багульника и волчьей ягоды натыкаюсь на кислицу. У-у, сколько ее тут! Рубиновая, просвечивающая насквозь так, что видны мелкие семечки внутри, она освежающе прохладна.

Ем горстями, ем, пока не сводит скулы от кислоты. Набираю в кепку — деду. Потом раздвигаю чащу, и лицо опахивает свежей сыростью. Прямо передо мной насквозь светлое оконце. Невесть кем поставленный сруб до краев налит студеной прозрачной водой. В срубе по стенкам мотается мох, как борода лешего. Снизу бьет ключик, струйка его не доходит доверху, поднимает со дна песчинки, былинки, крутит их и устилает дно ровно и гладко. Едва заметная рябь видна на поверхности от неустанной работы ключика, да крутится на одном месте смородишный листок.

Я наклоняюсь и пью сладкую стынь, пью, пока не захватывает дух и не начинает ломить зубы. Окунаю голову и встаю. Вода сбегает по спине, попадает в штаны, и сразу пробирает озноб! Бр-р-р! Почерпываю воды в берестяной туесок и с удовольствием выбираюсь на солнышко.

Ого, сколько мы отмахали! Полкосогора!

Кошанина лежит ровными пышными рядами. В недвижном нагретом воздухе крепко пахнет увядающими цветами и медом.

Я иду по кошанине, слушаю, как сердито гудят мохнатые золотистые шмели, звенят кузнечики, и собираю осыпанную клубнику.

* * *

После обеда дед спит под телегой, а я ухожу на луг, в полуденную сонь.

Луг выткан малиновым клевером, крупными солнцеголовыми ромашками, луговой геранью, синими колокольчиками и еще какими-то цветами с неизвестными мне названиями. Слышен бой перепелов, скрип коростеля, чирканье стрепета и жужжание пчел… Степь полна жизни, невидимой для глаза.

Я хмелею от медвяного запаха трав, от простора, от синих далей… Бегу по лугу и падаю в высокую траву.

Лежу, закрыв глаза, вдыхаю пряный запах земли и меда, потом раздвигаю траву, и прямо передо мной круговинка рдяных кисточек костяники. Кладу в рот прохладные, как леденцы, ягоды и смотрю на рощицу.

Каждое дерево имеет свое лицо. Вон те, маленькие, выбежали вперед — это девчонки. Озорные, они убежали из-под надзора матери и смеются — вздрагивают зелеными листочками. Смеются, что береза-мать, крепкая и высокая, не может их догнать. Тянется к ним руками-ветвями, хочет поймать, обнять и притворно-сердито встряхивает головой-верхушкой, журит дочек, а сама любуется ими и тоже рада этому солнечному дню.

А вон стоит одиноко темная, согнутая береза с обломанной вершиной. Стоит задумчиво, тяжко вздыхая. Это — старуха. Потемнели рабочие руки-ветки, опустились бессильно. И не радует ее ни яркий свет, ни тепло, ни медовые запахи.

А вон неизвестно откуда забрела сюда ель. Стоит с краю, как воин, — прямо, строго. Стоит и смотрит все вдаль да вдаль, настороженно выставив острые пики ветвей. Какого ворога ждет?

Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.

Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.

В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их

Вы читаете Грозовая степь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату