На дворе шумел ночной, уже по-апрельски бодрый и по-весеннему тёплый дождь, и каждая капля была с горошину и каждая капля разбивалась, отдельно звеня.

Лауридс Рист в своей комнате глубоко ушёл в кресло, забытая трубка не дымилась, в раскрытое окно залетали дождевые брызги, в тёмной комнате шум дождя отозвался заглушение — было похоже на то, что в комнате бьется какое-то огромное встревоженное сердце.

И, как слепой, который в своей вечной темноте безотчётным движением улавливает смену дня и ночи, так Лауридс Рист, ещё не слыша, услышал, что дверь его комнаты приоткрыли чьи-то слабеющие, умирающие руки. Лауридс Рист вскочил.

Когда чулки фру Сельмы, прошелестев по полу, исчезли за дверью, ботаник Екбом открыл глаза и сбросил с себя одеяло. Минуты две спустя маленькая фигурка, вся в белом, заковыляла к окну, худенькие ручонки и горячие, как у больного ребёнка, подняли с полу туфельки фру Екбом, потрогали, потрогали их и поставили обратно на место, и те же ручонки толкнули оконную раму и те же ручонки рванули на себе рубашку, подставляя хрипящую, обнажённую грудь дождю, ночи и такой страшной, такой бесконечной темени.

Господин советник ночь проспал хорошо, но поутру проснулся с изжогой, фрау Берта, как всегда, уже была на ногах, и господин советник, морщась, попросил дать ему соды. 

Глава седьмая.

Зловещие признаки

Ночь… ночь… ночь…— какое простое и вместе с тем страшное слово, как играет оно маленьким человеческим сердцем: то вводит его в заблуждение, то показывает ему подлинный лик правды, то сбрасывает его в бездонные провалы, то поднимает его к лунным высотам. Ночью всё кажется иным: невозможное превращается в возможное, храбрец становится трусом, и трус идёт напролом, острые камни не жалят, а ровная мирная тропа кажется усеянной гвоздями.

И это все для того, чтоб поутру бедное человеческое существо всё же тем или иным почувствовало себя обманутым.

И ночь прошла.

Ночной, полный бодрости дождь обернулся дождиком — маленьким, нудным, — апрель сделал гримасу и болезненно схватился за живот, точно проказник, не в меру объевшийся сладким. От Неаполя серым бесконечным обозом поплыли облака, под ним заскрипели деревья, точно давно не смазанные колёса, сторукий погонщик — сирокко, пока ещё сонный, изредка щёлкал кнутом.

Новый день своей жизни «Конкордия» начала поздно, и как круги под глазами после бессонницы, сразу, с самого утра стали проступать кое-какие зловещие признаки.

Прежде всего Мадлена разбила две чашки и тем погубила Пипину гордость: синий кофейный сервиз; Пипо неистово обрушился на жёсткий кустарник негритёнка в юбке, — из-под кустарника стекали слёзы на грязный фартук: и проклинала Мадлена всех тедесков и всех англичан, которые не дают труженикам передохнуть, выспаться, а потому всё валится из рук, а потому и погибли эти хорошенькие, эти невинные чашечки.

Затем фрейлейн Бетти Килленберг в экстренном порядке обратилась к Пипо Розетти с решительной просьбой тотчас предоставить ей отдельную от Альмы Брунн комнату, ибо не желает она больше отогревать на своей груди коварную змею. А змея, разъединяя умывальные принадлежности, свою щётку брезгливо отстраняя от зубной щётки Бетти Килленберг, шипела:

— Зато сегодня вы сможете играть ему шимми и даже тустеп.

К первому завтраку сошли одни только мужчины, а господин Рисслер и кофе не допил: получил свою почту, только газеты — он исступлённо скомкал номер «Lustige Blat ter,» швырнул салфетку и поднялся. Идя, запнулся о ногу доктора Пресслера, обозлился и прошёлся насчёт танцоров, чьи ноги лезут всюду, — и вспыхнул доктор Пресслер и обозвал Аугуста Рисслера весьма нелестным, по-видимому, медицинским термином, и только вмешательство господина советника предотвратило крупную ссору.

Но долго бушевал толстяк, отфыркиваясь и отплёвываясь, как долго наверху Herr Рисслер разыскивал свои визитные карточки, — куда делась эта проклятая коробка?

И в конце кондов взвизгнул Аугуст Рисслер:

— Это чёрт знает что такое! Герта, у тебя в ящиках беспорядок, как в помойной яме. Позор, стыд! Ты разучилась быть немецкой женой.

Мистер Тоблинг отверг омлет с ветчиной, с сельтерской водой принимал пилюли и поругивал это идиотское, незаслуженно прославленное итальянское вино, на что мистер Ортон отозвался ироническим замечанием о некоторой невоздержанности чикагцев, после чего мистер Тоблинг сухо указал мистеру Ортону на полную нетактичность его замечания, на что немедленно последовал резкий ответ мистера Ортона о полном нежелании выслушивать нотации и совет прежде всего нравоучения свои направить по адресу своей собственной жены, тем более что мистрис Тоблинг очень и очень нуждается в них после вчерашнего, не совсем приличествующего жене американского гражданина поведения и внимания к какому-то русскому проходимцу.

Ко второму завтраку общего американского стола не стало: появились два отдельных столика, за одним невесело восседала мистрис Тоблинг, а квадратный рот м-ра Тоблинга был стиснут в квадратной решимости, за другим — мистрис Ортон преувеличенно-весело болтала с мужем.

И за первым завтраком Эйнар Нильсен не ответил на поклон Данилё Казакофа, явно не ответил. Глядя в упор и недоуменно пожимая плечами, прошел Данилё Казакоф к своему месту. И тот же Эйнар Нильсен побледнел и отвернулся в сторону, когда в дверях появился Кнут Сильван. И увидел Кнут Сильван, что его газеты и письма лежат на другом, не так, как обычно, на его и Нильсена совместном столике, и усмехнулся Кнут Сильван, но усмехнулся, как он сам тут же почувствовал, неуверенно и криво.

С утра погнали Микеле за доктором для ботаника Екбома — хроменький швед умирал, но об этом ещё не знали никто, кроме фру Сельмы Екбом и Нильсена, — фру Сельмы, которая на рассвете нашла его в беспамятстве у раскрытого окна, и Эйнара Нильсена, кому первому сказал ботаник, придя в себя:

— Эйнар Нильсен, я умираю.

После второго завтрака Данилё Казакоф нашёл у себя в комнате записку: «В 6 часов я приду к вам, я не могу не прийти. В 6 часов дня я буду у вас, ждите меня».

Подписи никакой. Данилё Казакоф повертел записку, со вздохом промолвил: «Тяжёлая вещь дружба» — и скучным унылым стуком постучался к княгине. Но вышел он оттуда очень скоро, в коридоре опять, гораздо внимательнее, прочёл письмо, заметил много грамматических ошибок, неуверенно набросанных французских фраз, посвистал, подумал, усмехнулся, снова подумал и спрятал записку.

За обедом Данилё Казакоф чаще всего поглядывал на столик сестёр Гресвик, но столик близнецов пустовал. Впрочем, многих не было: не рыжела борода Лауридса, не блестела лорнетка мадам Бадан, не звенели румынские браслеты, отсутствовали неразлучные подруги-девственницы, живые памятники с Siges-Allee, фоксик «Mon couer» не теребил чужие брюки, Кнут Сильван попросил Данилё Казакофа разрешения присесть к его столику, Herr Рисслер явился без супруги, и в одиночестве ел свою гигиеническую манную кашку господин советник Оскар Таубе.

Дождь тоскливо царапал окна, между двумя блюдами баварец в чёлке успевал соснуть, на тарелках дохлыми, мучными червями стыли макароны: вилки тыкались в них еле-еле, точно сослепу, завтрак тянулся, как проповедь красноносого трезвенника из «Армии Спасения».

А после обеда, когда мужчины перешли в курительную комнату, господин Арндт ни с того, ни с сего обратился к Данилё Казакофу:

— Хороши же ваши русские!

— В чём дело? — любезно осведомился Данилё Казакоф.

Цюрихский депутат сердито ткнул пальцем в развёрнутый номер «Matin».

— Вот почитайте! Новые штучки вашего правительства. Ваш Коминтерн…

Данило Казакоф шутливо зажал уши:

— О, дорогой господин Арндт, ради бога без политики!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату