Дважды мне пришлось пожить и в массивном старом здании рядом со сталинской высоткой на Красных воротах. Один раз, в 1970 году, я там снимал комнату. Из окон была подробно видна эта высотка. Несколько раз мне удалось увидеть на балконе космонавта Германа Титова. Дом этот знаменит еще и тем, что в тридцатые годы в подвале его работал над своей первой ракетой знаменитый космический конструктор Королев. Жильцы рассказывали, что на первые испытания за город Королев и его товарищи повезли ракету на трамвае. Моим соседом по квартире был всесоюзный судья по боксу и бывший поэт, некогда друг Есенина; если не ошибаюсь, его фамилия была Кричевский. В семьдесят шесть лет он не давал покоя своей тридцативосьмилетней жене ночными сексуальными домогательствами. Помню, мне, хохоча, рассказала эту историю моя тогдашняя жена Анна. Соседка по секрету пожаловалась ей, и мы вместе по этому поводу поизумлялись и похохотали вдоволь.
Второй раз мне пришлось пожить в этом же доме осенью 1994 года. Художница Катя Леонович оставила мне и Наташе Медведевой на некоторое время свою мастерскую на чердаке. Если ехать по Садовому кольцу, то можно видеть такой как бы каменный кокошник этого здания. Вот аккуратно в этом самом кокошнике и видны окна мастерской Кати Леонович. Мы прожили там до самых зимних холодов, и в первую снежную метель я привез туда ночью тираж первого номера газеты «Лимонка», было это 28 ноября 1994 года.
Сидя в полумраке «еврейского каноэ», я общаюсь с памятными местами моей жизни. Иногда мне кажется, что вот сейчас из подъезда на Садовое выйду я и живая Наташа Медведева. Пока этого не случилось…
Застой — гнусное тихое время пошляков
Несмотря на то, что на время гребаного застоя пришлась моя юность и совершился первый акт моей первой большой любви (второй совершился в Америке), признаюсь, что эпоха была отвратительная. Мелкотравчатая, уже не трагически-злодейская, не сталинская, но время обывательского социализма.
По Москве стояли уже какие-то обветшалые здания, строились одинаковые до тошноты спальные районы из бесцветного кирпича, но на окраинах; а сама Москва напоминала покинутый гигантами город. Москва и сейчас-то некрасивая диспропорциональная дура с чудовищно большим телом, толстячка, но сейчас она торжествующая, а была ханжой. Словно киоскерша или билетерша в обносках. Но с телом из запасов художника Ботеро.
Вокруг шмыгали несколько миллионов достаточно противных существ (только что хвосты за ними не тянулись) и цитировали фильмы Гайдая. Это Гайдай и его сценаристы придумали шестидесятникам и всем остальным пошлые фразы на все случаи жизни. Дело в том, что в те времена мифы создавались уже не книгами, роль создателя мифов перешла к кино. И если от Павла Корчагина из «Как закалялась сталь» несло страстью тяжелого характера фанатика, то тройка пошляков: Никулин, Вицин и Моргунов, к которым изредка присоединялся какой-нибудь Папанов или хрюшконосый Леонов, распространяли каждым своим появлением угар пошлости.
Вопрос может быть поставлен двояко: советская ли действительность была столь пошлой, что создала эти шедевры вульгарности, «Бриллиантовую руку» там, или «Иван Васильевич меняет профессию», или «Приключения Шурика»? Или же все эти вышеперечисленные ребятки во главе с Гайдаем (были и другие мэтры пошлости) задали стране обывательский, антигероический тон, лад, настрой? Для нашего с вами, этого моего исследования не важно, верна ли первая либо вторая попытка, важно, что пошлость стала климатом застоя. Как ясно и то, что советские мужчины, символизировавшиеся Никулиным, Вициным, Моргуновым, Папановым, Леоновым или даже талантливым Андрюшей Мироновым, не могли победить в Афганистане сухих моджахедов ислама. Я утверждаю с уверенностью, как Клаузевиц, что нет, не могли победить.
Однажды, в 1995-м, судьба забросила меня на празднование выхода книги старого премьера Николая Рыжкова, было это в одном из залов гостиницы «Рэдиссон-Славянская». Там за одним из столиков, лицами в зал, сидели актер Никулин и маршал Язов. У Никулина со лба на висок спускалось этакое черное пятно-паук, какой-то трупный отек, и то же пятно поменьше имелось на лице Язова, но синеватое. Они пили водку и смотрели на нас, кучковавшихся в зале. Я тогда попросил депутата Сергея Бабурина познакомить меня и мою девушку Лизу со старыми монстрами. Что и было сделано. Мы посидели за их столом некоторое время, и все это время я размышлял о том, как они неприятно похожи: маршал и клоун. Но если наши маршалы — клоуны, то чего мы стоим как нация? А мало чего и стоим.
Еще в 1974 году я покинул застой, и последнее, что я видел, уходя к самолету по гибкому коридору аэропорта «Шереметьево»: два советских солдата в мятых шинелях. Мне всю мою жизнь было обидно, что в мятых. Через пятнадцать лет, в 1989 году, я приземлился в «Шереметьево» и, выходя из аэропорта в зал, увидел волчьи глаза осмелевшего народа — тяжелые, опасные глаза. Но в них уже присутствовала страсть. Сейчас глаза опять потухли.
Там было много странностей, в советской жизни. В конце пятидесятых и в шестидесятые, придя в магазин в Харькове, можно было лицезреть целые стены из консервов камчатских крабов и деревянную бочку с красной икрой, из бочки торчала деревянная же лопата. Это все стоило баснословно дешево, но называлось — «нечего купить пожрать», поскольку деревенский по происхождению народ не понимал прелестей барской еды. Как младенец, выплевывающий шоколад, он не считал икру едой, а уж крабов-то и вовсе считал бросовой жратвой. Красное китовое мясо ели только самые бедные и, естественно, готовить его не умели — тушили, как тыкву какую-то. То было время огромных китобойных и крабовых флотилий, распахивающих океаны. Сейчас, выбирая вонючую рыбу по сто с лишним рэ за килограмм, можно вздохнуть о том времени.
В декабре 1989-го, приехав с визитом в Москву, я прожил две недели в гостинице «Украина». Здание напоминало какой-нибудь разваливающийся храм Змеи из фильмов сериала об Индиане Джонсе. На сетках, установленных по периметру огромного храма, скопились сваливающиеся кирпичи. Паркет был вспучен, двери не закрывались, в буфете (опять повернулось колесо!) была только баснословно дешевая красная икра. За мои литературные произведения журнал «Знамя» выплатил мне так много денег, что я не знал, куда их девать, и прятал в циклопических щелях в стенах номера. Там, бродя из буфета в номер и обратно, я разобрался во многом и наконец понял, что да, у нас была Великая Империя и что они (сограждане) покончили с ней самоубийством. Что всему виной их коллективное нежелание жить, неся бремя Империи.
Однажды ночью я увидел, как тринадцать бульдозеров, сверкая ножами, построившись свиной железной германской головой, убирали от снега Кутузовский проспект. И в этом их строе виделась, вспоминалась Империя. Но граждане уже срезали провода и срезали бронзовые памятники, сдавая их в пункты приема цветных металлов. Это задействовали герои Никулина, Вицина, Моргунова, Папанова и прочих.
В 1993-м и в 1999-м я побывал на Лубянке и удивился, какие у них несвежие кабинеты, потертый линолеум, выщербленные ступени лестниц и ковровые дорожки в жалком состоянии. В 2001–2002 годах, когда я был заключен в тюрьме «Лефортово», чекисты уже сменили зеленые ковровые дорожки в коридорах на свежие, а где не сменили, там лежали новые рулоны вдоль розовых стен и ждали своей очереди. У чекистов оказался традиционный вкус, как у Элвиса Пресли: розовый, зеленый и коричневый — его любимое сочетание цветов. Вряд ли это возвращается советская власть, скорее всего — устраивается новая. Есть заказ на подавление активной части населения, потому благоустраиваются подавляющие органы.
«Нет устройства, определяющего блаженство отдельных лиц в различные эпохи. Многие веселятся бунтом», — написал в XIX веке философ Константин Леонтьев. Наши предки повеселились бунтом 1917– 1922 годов, затем, как эхо в каменных пещерах, затих блистательный гул его и, может, с полсотни лет отдыхала от бунта на пошляках Природа. А теперь опять актуальными становятся имперские здания, голубые кремлевские ели, благоустраиваются Лубянка (строят третье здание) и тюрьма «Лефортово». Опять приходит время гордых характеров, трагических судеб, ураганов Истории.
Преимущество долгой жизни состоит в том, что успеваешь увидеть полный размах маятника времени, услышать тяжелый свистящий звук его секиры. Но застой, время, когда маятник с секирой пошел от нас и