спросила:
— Ты ведь любишь меня, Джордж?
— Да, — сказал он, — конечно. Ты же знаешь.
— Ты никогда больше меня не бросишь? — На миг у нее перехватило дыхание. — Будешь вечно меня любить?
Джорджа изумила и эта внезапная смена настроений, и самый вопрос: вот нелепость, как будто он или кто угодно другой по совести может поручиться за свои чувства, за верность навеки! И он расхохотался.
Эстер нетерпеливо махнула рукой.
— Не смейся, Джордж. Мне надо знать. Скажи. Ты будешь вечно меня любить?
Она спрашивала так серьезно, но что же тут ответишь? Джорджа взяла досада, он встал из-за стола, минуту смотрел на Эстер, будто не видя, и начал ходить из угла в угол. Раза два приостановился, оборачивался к ней, но было не так-то легко выговорить нужные слова, и он опять принимался беспокойно шагать по комнате.
Эстер зорко следила за ним, поначалу она смотрела и весело и сердито, а потом в глазах разгорелась тревога.
«Ну, что я такого сделала? — думалось ей. — Господи, что за человек! Никогда не знаешь, чего от него ждать. Задаешь самый простой вопрос — и вот, не угодно ли, как он себя ведет! Правда, прежде он еще и не то вытворял. Бывало, мигом взорвется, ругает меня на чем свет стоит. А вот сейчас что-то в нем бурлит, а о чем он думает, понять невозможно. Надо же, мечется, как зверь в клетке! Этакий обезьян с бурей страстей в груди!»
А Джордж в минуты волнения и правда походил на обезьяну. Мощный торс, могучие широкие плечи, на ходу слегка сутулится, длинные руки свисают чуть не до колен, свободно болтаются крупные кисти, а пальцы, на концах словно сплющенные, подвернуты внутрь, — ни дать ни взять звериная лапа. Голова, прочно сидящая на короткой шее, немного выставлена вперед, и весь он словно пригнулся: то ли чует опасность, то ли готовится к прыжку. Он даже кажется меньше ростом, на самом деле он немножко выше среднего — метр семьдесят три или семьдесят пять, однако ноги не совсем соответствуют такому мощному торсу. Да еще и черты лица не крупные — нос как бы приплюснут, глубоко сидящие глаза глядят из-под густых, нависших бровей, и лоб довольно низкий, от бровей до волос не так уж далеко. А когда он взволнован или чем-то увлечен, он как-то особенно сосредоточенно смотрит исподлобья, и при том, что голова всегда выставлена немного вперед, а все тело наклонено, в такие минуты еще сильней его сходство с шимпанзе или орангутаном. Не удивительно, что кое-кто из друзей зовет его «Обезьян».
Минуту-другую Эстер не сводила с него глаз, огорченная и обиженная тем, что не получила ответа. Джордж остановился у окна и смотрел вниз, на улицу, Эстер подошла и тихонько взяла его под руку. Она видела, как вздулась жилка у него на виске, и понимала, что говорить сейчас не надо.
Из соседнего дома (там помещалось отделение профсоюза портных) выходили маленькие щуплые евреи и останавливались посреди улицы. Бледные лица, немытые волосы, одежда в пятнах, но сколько живости! Кричат, машут руками, все сильней горячатся, легонько похлопывают друг друга по щекам, гортанно приговаривая: «Нет! Нет! Нет!» Разъяряясь, но все еще с улыбкой (а видно, руки так и чешутся) закатывают друг другу оплеухи покрепче. И, наконец, уже вопят в полный голос и лупят почем зря. Другие кричат и ругаются, иные смеются, некоторые угрюмо стоят поодаль и чем-то молча терзаются каждый сам по себе.
А потом налетела полиция — молодые, крепкие ирландцы. Что-то в них гнусное, что-то от наемных убийц. Зверские, тупые, наглые морды. Лениво движутся тяжелые челюсти: даже пробиваясь через толпу, расталкивая и распихивая всех направо и налево, эти молодцы не перестают жевать резинку.
— А ну, разойдись! — повторяют они. — Разойдись! Давай, давай! Пошевеливайся!
Мимо с ревом проносятся автомобили, идут прохожие. Мелькают лица, которых Джордж и Эстер никогда прежде не встречали — и, однако, видели сотни раз, всюду и везде: всегда разные, лица эти никогда не меняются, они возникают в таинственных животворных родниках бытия, несчетные, бесконечно разнообразные, вечно движутся, нескончаемо и неустанно повторяются. Так, опять и опять проходят по улицам жизни три подружки. У одной лицо жестокое и чувственное, глаза скрыты стеклами очков, злой, грубый рот. У другой худощавая крысиная мордочка, а нос непомерно велик. У третьей лицо пухлое, расплывчатое, на жирных накрашенных губах, в маслянистых ноздрях — глумливая ухмылка. И когда они смеются, в смехе не слышно ни радости, ни веселья, — визгливый, пронзительный, неестественный, он режет слух и только требует, чтобы все, все, все их заметили.
На улицах играют дети. Мрачные, решительные, необузданные, они в точности подражают речи и грубым повадкам старших. Вот они кидаются в драку, и слабейший летит на мостовую. Полицейские погнали прочь шумную кучку портняжек, их уже нет. Небо синее, молодое, яркое, нигде ни облачка; на деревьях набухают почки; и солнечный свет простодушно, бесстрашно приходит на эту улицу, ко всем, кто здесь есть.
Эстер покосилась на Джорджа, — он смотрел в окно, и лицо его все сильней искажалось. Он хотел бы сказать ей; все мы дикари и глупцы, необузданные, сбитые с толку; мы полны страхов и смятения, слепые и невежественные, мы проходим по живой, прекрасной земле, вдыхаем напоенный молодостью живительный воздух, нас омывает свет утра, а мы ничего этого не видим и не понимаем, потому что в душе мы убийцы.
Но ничего такого он не сказал. Устало отвернулся от окна.
— Вот она, вечность, — сказал он. — Вот она, твоя вечность.
2. Первая улыбка славы
Несмотря на привкус вины, который Джордж нередко ощущал в самые радостные минуты, никогда еще он не был так счастлив. Да, так, в этом нет сомнений. И он этим упивался. Прежнее безумие прошло бесследно, и он подолгу ликовал, восторженно веря (отнюдь не впервые, но никогда еще уверенность эта не была так сильна), что наконец-то он и вправду господин и повелитель своей судьбы. Еще в раннем детстве, когда он сиротой жил у своих родичей Джойнеров в Либия-хилле, он мечтал, что когда-нибудь попадет в Нью-Йорк и найдет там любовь, славу, богатство. И вот уже несколько лет, как он называет Нью-Йорк своим домом, любовь он тоже обрел, а теперь, конечно же, пришла пора богатства и славы, до них уже рукой подать.
Человек всегда счастлив, когда уверенно ждет, что вот-вот сбудутся самые смелые его мечты, и потому Джордж был счастлив. И как бывает почти со всеми нами, когда в жизни у нас все хорошо, он воображал, будто это его собственная заслуга. Нет, не удача, не случай, не слепой ход событий принесли ему эту новую бодрость духа: уверенность в себе и ощущение победы — награда за его собственные необычайные достоинства, заслуженная награда, и только! Между тем решающую роль в его преображении сыграл именно счастливый случай. Произошло нечто невероятное.
В первые же дни, как он возвратился в Нью-Йорк, ему позвонила донельзя взволнованная Лулу Скаддер, литературный агент. Крупнейшее издательство «Джеймс Родни и К
Глупо радоваться, твердил себе по дороге Джордж, скорей всего, ничего из этого не выйдет. Ведь вот в одном издательстве его книгу уже отвергли, заявили, что никакой это не роман! Издатель даже написал, — слова его, точно каленым железом выжженные, запечатлелись в мозгу Джорджа: «Роман — форма явно чуждая вашему таланту». А ведь речь идет о той же самой рукописи. Он не изменил ни единой строчки, не выкинул ни слова, хотя и Эстер и мисс Скаддер намекали, что рукопись чересчур велика, ни одно издательство за нее не возьмется. Джордж упрямо отказывался что-либо менять: пускай печатают как есть или вовсе не печатают. И он уехал в Европу, совершенно уверенный, что, как бы ни старалась мисс Скаддер пристроить его детище, издателя ей не найти.
За границей ему тошно было даже думать о рукописи: столько труда в нее вложено, столько бессонных ночей, сколько с ней связано надежд, что поддерживали его все эти годы… И он старался не думать — ясно же, никуда его пачкотня не годится, и сам он никуда не годен, а если много о себе возомнил и жаждал славы, так это пустые мечты, заносчивость бездарного писаки. Видно, он ничуть не лучше прочих