От соучастия.
Его приятели видели то же самое. Вечером в саду они об этом говорили. Он был тогда уступчивым и робким. Он был в себе неуверен, и его переспорили.
Ему сказали, что он говорит как пролетарская газета: сентиментально, идеалистично, вздорно. Что сентиментальностью и чувствительностью никогда не освободить народ, что это делается кровью и железом. Именно так — кровью и железом. Как Бисмарк. И что чувствительность никогда не умножит народные силы.
Там были Матти, Лэви, Эрккиля и, кажется, еще кто-то. Забыл. Теперь он помнил только, что смутился. Он хотел сказать, что дело не так просто, но не сказал.
Сентиментальность.
Бисмарк. Железо и кровь. Это были их идеалы. И когда они через три года освобождали Финляндию, они и на самом деле не проявляли излишней чувствительности. Наш народ закаляли не сентиментальностью и не чувствительностью.
Железом и кровью.
С тех пор он пытался быть более грубым, но так и не научился чтить Железного Канцлера. Моцарт был ему ближе.
В то время они еще не придумали этого дьявольского термина «сверхчувствительность», но у них были свои способы сдирать всякую примету инакомыслия с молодого человека. У них было великолепное и грандиозное оружие. Сначала они били Бисмарком, потом Великой Финляндией и, наконец, духом национальной романтики.
Из сада он ушел тогда подавленным, дома присел на ступеньках дровяного сарая и принял решение никогда не выдавать мальчикам своих чувств. Но у матери Матти было много нот и хороший рояль. Уже на следующий день он пошел туда. Его тянул Моцарт.
— Да принесешь ли ты дрова? Скоро пять часов.
— Неужели так много?
Он очнулся.
— Скоро пробьет,
8
Сено висело на пряслах. Оно сохло и наполняло воздух ароматом. Отяжелевшая земля рожала. Вдоль тропинок показались грибы, черника наливалась и становилась сочной. На склонах каменистых кряжей краснела малина.
Высокое небо было ясным. Ночи делались прохладнее, вода у берега становилась холоднее, чем на глубине. Старая щука знала это, до вечера она беспокойно сновала по озеру, а в сумерки подплывала к мелкому берегу и, чувствуя прохладную воду, довольная, устраивалась спать. Голова ее почти касалась прибрежной кочки, а брюхо — ила.
Стоял август. Лучшее время острожить рыбу.
Он сидел на ступеньках бани и счищал прошлогоднюю ржавчину с зубьев остроги.
Куда делось лето? Да и было ли оно вообще? Было, конечно, было. Была кошка, она несла котятам коноплянку. Были овцы, ягненок, бычок, красноперки в сетях, был он сам, было ожидание осени. И Брейгель. И белые ночи, и вслушивание, и изумление. Вот и все. Разве этого мало? И в волосах у Заиньки была широкая синяя лента.
Ржавчина на зубьях остроги появилась тогда, когда они с Заинькой били щук, язей и лещей и ждали за каждым поворотом берега Большую рыбу, да так ни разу ее и не увидали.
А теперь Заиньки нет, уехала с молодежью. Молодым, конечно, веселее друг с другом, но зачем уезжать в лучшую пору для остроги? Прошлым летом в августе они ходили с острогой почти каждый пасмурный и тихий вечер, и всякий раз удачно. Они не били рыбу напрасно, сверх того, сколько надо было, но до часу ночи домой не возвращались. Если раньше забьют пять рыб — одну Лауре, одну Оскари с Кайсой, одну ему и две на хутор, — они плавают вдоль берега и любуются рыбами, но не трогают их. Они искали Большую рыбу. За год до этого она дважды у них на глазах поднялась к поверхности, плеснула хвостом и исчезла в глубинах Мусталахти. Там был ее дом. И больше она не показывалась.
Отчего бы Заиньке не совершить свое путешествие пораньше, ведь она знала, что Большая рыба все еще там, в заливе. Если бы кому-нибудь попалась рыба больше, чем на десять кило, сколько было бы разговоров в деревне!
Он отыскал лист алюминия, смахнул с него пыль и установил рядом с зубьями. Потом достал с чердака старый фонарь, вымыл стекло, сменил фитиль, наполнил керосином и проверил, горит ли он.
Все было готово к ночи: фонарь, острога, новый крюк на корме. Не хватало только Заиньки. Не хотелось острожить в одиночестве. Столько рыбы, сколько им надо, можно наловить и сетью. На нос лодки придется натаскать камней, чтобы корма не слишком осела, когда будешь стоять на ней с острогой.
Если бы сложить там все душевные тяжести.
Сколько их уже накопилось...
Темнело, на озере поднимался туман. Колени и спина словно одеревенели, когда он встал и направился вверх по тропинке к дому. Окно было открыто, и из него на тропинку извергались собранные агентствами новостей всего мира свежайшие сенсации. Он приостановился. Вечерние известия, сцена, на которой политики выступают каждый вечер, и всегда в одной и той же роли. Вынужденный выбирать между вечерними новостями и острогой, он выбрал острогу и повернул назад. Потом вспомнил о кофе, еще раз повернул и пошел к дому.
Машина Эсы стояла перед конюшней.
Кристина и Эса пили чай.
— Ты не забыла, оставить мне кипяток для кофе?
— Не забыла. Он в термосе. Я говорю Эсе, чтобы пошел с тобой, раз Лауры нет. Еще вывалишься из лодки. Неужели всегда надо стоять на корме? Разве нельзя сидеть?
— Да не упаду я. А ты пойдешь, Эса?
— Пойду, раз мама просит. Без восторга, но все равно.
— Не надо.
— Эса пойдет, ведь пойдешь, Эса? — настаивала Кристина.
— Идем.
Они пошли гуськом по тропинке к берегу. Отец впереди, сын позади. Отец заткнул втулку, столкнул лодку в воду и сложил в нее снаряжение. Сын стоял на берегу, засунув руки в карманы, и посвистывал.
— Свитер не возьмешь? Там будет холодно.
— Не хочу. Обойдусь. Садись на корме, я буду грести. Куда поплывем?
— Греби, пожалуй, к тому берегу, оттуда пойдем в эту сторону. Пока доплывем, стемнеет.
Сумерки расстилались быстро. Они поднялись из лесу, опустились на берега, стали расти и покрыли все озеро. Когда лодка дошла до противоположного берега, уже так стемнело, что можно было браться за острогу. Он накачал воздух в резервуар для керосина и извлек из правого кармана спички. Новый фитиль сначала обуглился, потом пламя слизало с него сажу, и фонарь заполыхал. Он прикрутил фитиль. Фонарь зашипел и загорелся ярче. Глаза ослепило, берег исчез.
Он встал, установил лист жести в виде козырька над стеклом и прикрепил фонарь к корме. Потом взобрался на заднюю скамью и, отталкиваясь острогой, повел лодку вдоль берега. Фонарь освещал дно длинным — метра в два с половиной — лучом. Лодка медленно двигалась вперед. Иногда она огибала подводные камни и снова поворачивала к берегу. Дно поросло травой. Здесь хорошо щукам. Руки Эсы лежат на веслах, готовые табанить, если понадобится. Весла плещутся по краям лодки. Глаза понемногу начинают привыкать, и так как жестяной козырек прикрывает свет, в темноте постепенно проступают поверхность озера и далекий противоположный берег. И звезды над водой.
— Ничего не видно?
— Пока не видно.